Виктор Пронин - Кандибобер(Смерть Анфертьева)
Или смертной казнью. Вот так.
— А ты изменился, — сказала ему однажды Наталья Михайловна, оборвав какой-то тягостный разговор.
— Изменился? — Вадим Кузьмич был удивлен. — Что ты имеешь в виду?
— Ты стал другим. У тебя появилось второе дно.
— Это хорошо или плохо?
— Не знаю. Пока еще не знаю, — Наталья Михайловна посмотрела мужу в глаза.
— Тебя что-то беспокоит, ты все время о чем-то думаешь. И молчишь.
— Почему же молчу... Мы с тобой очень мило беседуем и на личные темы, и на общегосударственные, затрагиваем иногда международные события, внутренние проблемы нашей державы, которые, я полагаю, достойны самого серьезного внимания.
Взять хотя бы развитие нечерноземной полосы, Продовольственную программу, борьбу с пьянством, которая последнее время приняла небывалый размах...
— Вот видишь, сколько ты произнес слов, чтобы уйти от главного, — улыбнулась Наталья Михайловна. — Ты считаешь, что пьянство — тема недостаточно важная?
— Да. Я уверена, что у тебя на уме есть кое-что посущественней.
— Ты говоришь крамольные вещи, Наталья. За это не похвалят. Тебя не поймут.
— А ты, ты понимаешь меня?
— Годы совместной жизни дают мне основания...
— Кончай кривляться. Ты уходишь от разговора, Анфертьев. И это убеждает меня в том, что я попала в точку.
— Ты, Наталья, попала пальцем в небо. У каждого человека есть второе дно. А если его нет, это плохо. Значит, человек пуст, поверхностен, очевиден. Как сказал лучший, талантливейший человек нашей эпохи — тот, кто постоянно ясен, по-моему, просто глуп.
— Нет, Анфертьев, ты не глуп. Тебя не назовешь сильным, тебя нельзя отнести к удачливым. Но ты не глуп.
— Ошибка, Наталья, ошибка. Я очень тщеславен.
Мое тщеславие настолько велико, что я не вижу вокруг возможностей накормить его, ублажить. Только поэтому оно меня и не беспокоит. Оно в спячке, как медведь в берлоге. Лучше его не тревожить. Если я буду ходить с гордо вскинутой головой, громко орать, хохотать, перекрывая гул родного завода, если товарищ Подчуфарин будет перебегать через дорогу, чтобы поздороваться со мной, — все это, вместе взятое, не удовлетворит моего тщеславия. И должность директора нашего завода меня не прельщает. Мне этого слишком мало, чтобы насытить мою гордыню, мое самолюбие!
— Ты это серьезно? — озадаченно спросила Наталья Михайловна.
— Вполне, — Анфертьев твердо посмотрел ей в глаза. — Если я как-то развеял твои сомнения о втором днище, считай мое заявление явкой с повинной.
— Нет, не развеял, — Наталья Михайловна молча разобрала постель, разделась и забралась под одеяло. — Мои подозрения усилились, — добавила она, беря в руки газету и надевая очки. — Настолько, что я начинаю бояться за тебя, Анфертьев.
— Не надо за меня бояться, — Ответил Анфертьев. — Пока не надо. Авось.
— Ты ничего к этому не добавишь?
— Мне нечего добавить.
— Ложись.
— Ложусь. Свет выключать?
— Выключай, — Наталья Михайловна бросила газету на пол. — Что ты задумал? — спросила она уже в темноте.
— Так... Пустяк. Небольшой Кандибобер.
— Я кажется, совершила ошибку, — медленно оговорила Наталья Михайловна. — Твое шутовство я принимала за слабость.
— Это не шутовство. Это беззаботность. Ведь я не думал чем накормить свое самолюбие, чем его напоить, чем порадовать. Я не удручен дурными расчетами о продвижении по службе, поскольку не вижу даже далеко впереди себя должности, которую хотел бы заполучить. Возможно, я поступал плохо, но я не сушил мозги мыслями о повышении зарплаты, понимая, что это бесполезное и даже вредное занятие. Отсюда шла моя беззаботность.
— Шла? А сейчас?
— Не знаю... Во всяком случае, легкости поубавилось. Может быть, возраст подошел, а может, тщеславие измельчало, — Анфертьев улыбнулся в темноте, заложил руки за голову. — Невероятно, но я стал замечать и пренебрежение, чем бы оно ни прикрывалось, и зависимость, чем бы она ни скрашивалась.
— Ты уже не можешь относиться к этому равнодушно? — спросила Наталья Михайловна.
— Похоже на то.
— Но ведь, как и прежде, тебе ничего не изменить?
— Да, это печально. — Вадим Кузьмич понимал, что столь неопределенный ответ вызовет новые вопросы жены, но ему нравился этот допрос, хотелось выкручиваться, быть искренним и лукавым, хотелось, чтобы разговор о нем продолжался.
— Значит, растет внутреннее напряжение, неприятие, глядишь, поселятся в душе злость, зависть, а?
— Я об этом не думал, но, очевидно, такая опасность существует. Такая опасность всегда существует.
— И ты говоришь об этом так спокойно? Они что, уже поселились в тебе?
— Нет, эти хвори меня еще не беспокоят. Могу заверить, что среди наших друзей и знакомых, на заводе и в твоем научно-микроскопическом институте нет ни одного человека, которому бы я завидовал, места, которое я хотел бы занять.
— Это еще придет.
— Не уверен.
— Ты очень изменился, Анфертьев, — проговорила Наталья Михайловна. — И самое верное доказательство — наш разговор. Еще совсем недавно ты не стал бы со мной так говорить. Ты бы отшутился, отмахнулся рассказал бы анекдот, чмокнул бы меня в щечку, и на этом бы все закончилось... А сейчас... Может быть, ты влюбился?
Анфертьев помолчал, застигнутый врасплох этим вопросом: влюблен ли он в самом деле? Можно ли его отношения со Светой подогнать под этот диагноз? Он представил себе ее лицо, глаза, губы, которые не решился поцеловать, и напрасно не решился, ощутил в ладонях ее плечи и невольно, сам того не замечая, отодвинулся от горячего бедра Натальи Михайловны. Она с удивлением, даже с некоторой обидой посмотрела на него, но, к счастью, Вадим Кузьмич не мог увидеть в темноте ее глаз, наполнявшихся слезами. Перед мысленным взором Анфертьева в это время стояло светлое лицо кассира на фоне Сейфа, которому она служила и который выдавал ей каждый месяц на все радости жизни, на все кругосветные путешествия, театры и наряды, на картошку и колбасу, на автобус, духи и мороженое, на перчатки, колготки, дубленки и шубы, на парикмахерскую, квартплату, на южные моря и северные озера, на кефир и чай, на галстук для Анфертьева и цветы для себя — сто рублей. Их едва хватало на столовское питание и проездной билет в трех видах общественного транспорта.
— Ты мне не ответил, — напомнила Наталья Михайловна и повернулась, проведя лицом по подушке и смахнув слезы слабости и обиды.
— Не влюбился ли я? — Анфертьев улыбнулся в темноту. — Если что-то и переменилось во мне, то не женский пол тому виною.
— А что?
— Трудно сказать... Всегда ли мы знаем, что нас меняет... Сон, который забылся, грубое слово, ласковый взгляд, победа, которую никто не заметил, поражение, которое не тронуло тебя самого...
— Все это слишком умно, Анфертьев, а следовательно, далеко от истины. Давай спать.
— Давай, — охотно согласился Вадим Кузьмич. Если бы Наталья Михайловна продолжала настаивать на своем вопросе, он мог бы ответить, что да, влюбился.
Такой ответ мог показаться вызывающим, оскорбительным, но с некоторых пор Анфертьев ощущал в себе внутреннюю силу, позволяющую ему всерьез относиться к собственному настроению. В его движениях, в словах появилась сдержанность. Он уже не торопился согласиться с кем-то, поддакнуть, засмеяться, когда не видел для этого причины. Стал меньше снимать, все казалось слишком уж незначительным по сравнению с тем, что его ожидало. Какое-то время ему казалось, что эти перемены никого не касаются и никому не заметны. Но вот впрямую о них сказала жена, накануне Зинаида Аркадьевна спросила, не случилось ли чего, а несколько дней назад Света как-то мимоходом обронила: «Какой-то ты не такой!» Анфертьев забеспокоился, хотел было вернуться к прежнему поведению, дурашливому и беззаботному, но не смог. А притворяться не пожелал. В бухгалтерии его перемены не вызывали беспокойства, разве что возрос интерес к отношениям со Светой — именно в этом все увидели причину.
Ему приснился Сейф.
Анфертьев вошел в него, как в пещеру, и дверь медленно, с ржавым скрежетом закрылась за ним. В слабом сумеречном свете можно было различить какие-то механизмы, иногда они приходили в движение, грохотали, и в этом чувствовался какой-то зловещий смысл. Анфертьев все шел дальше, проползая под стержнями, карабкаясь по зубчатым колесам, которые Вдруг начинали вращаться, грозя каждую секунду перемолоть его. Его преследовало ощущение, что кто-то с Улыбкой наблюдает за ним. Но, сколько он ни всматривался в темноту, ничего, кроме колес, стержней и рычагов, не видел. Наконец он добрался до места, где должно было быть нечто ценное, ради чего он и вошел в это подземелье. Здесь было не так сумрачно, но свет казался каким-то серым, как бывает на рассвете, когда небо затянуто тучами. Заветное место, где Анфертьев надеялся что-то найти или хотя бы увидеть, оказалось пустым. Он переворачивал разваливающиеся ящики вытряхивал дырявые мешки, копался в размокших комодах, старых чемоданах без крышек, пытаясь понять что же он ищет. Анфертьев знал, что стоит ему только найти ЭТО, и он сразу догадается — вот именно то что ему нужно. Без удивления, словно так и должно быть, он увидел Свету с маленьким ребенком на руках и почему-то твердо знал, что этот ребенок — он сам, Анфертьев, только очень давно. Ребенок тихо плакал и отворачивался, а Анфертьеву смертельно хотелось заглянуть ему в глаза, увидеть, каким он был когда-то. Света старалась спрятать от Анфертьева лицо ребенка, закрыть его плечом, ладонью, какой-то тряпкой. Наконец на какой-то миг из-под ладони Светы он увидел глаза — два ярких синих луча брызнули сквозь ее пальцы.