Этгар Керет - Семь тучных лет
– Тебе сделали укол? – спросил он.
Я кивнул.
– Больно было?
– Немножко, – сказал я.
– Так нечестно! – крикнул Лев. – Нечестно! Это я все начал. Это я должен был поцарапаться и пойти на укол, а не ты! Зачем ты вообще руку совал?
Я сказал, что хотел его защитить.
– Я знаю, – сказал он, – но почему? Почему ты хотел меня защитить?
– Потому что я тебя люблю, – сказал я, – потому что ты мой сын. Потому что отец должен всегда защищать сына.
– Но почему? – не отступал Лев. – Почему отец должен защищать сына?
Я на пару секунд задумался.
– Смотри, – сказал я и погладил его по щеке, – мир, в котором мы живем, бывает устроен очень жестоко. Мне кажется, это справедливо, чтобы у каждого, кто пришел в этот мир, был хотя бы один человек, который его защищает.
– А у тебя? – спросил Лев. – Кто будет защищать тебя, если дедушка умер?
Я не расплакался при сыне. Я расплакался позже, в ночном самолете на Лос-Анджелес. Клерк на стойке регистрации в аэропорту Бен-Гурион предложил мне взять мой маленький чемоданчик с собой в салон, но мне не улыбалась перспектива таскать его с собой, и я его сдал. Когда мы приземлились и я напрасно прождал свой чемодан у багажной ленты, до меня дошло, что на предложение клерка надо было соглашаться. В чемодане не было ничего такого: белье, носки, несколько поглаженных, тщательно сложенных рубашек для выступлений и пара папиных туфель. Честно говоря, сначала я планировал взять с собой его фотографию, но за секунду до того, как спуститься к такси, я вместо фотографии безо всякой причины запихнул в чемодан пару туфель, которую папа несколько месяцев назад забыл у нас дома. Теперь эти туфли, скорее всего, ездили кругами по багажной ленте в каком-нибудь другом аэропорту.
Авиакомпания неделю возвращала мне чемодан; за эту неделю я поучаствовал в массе мероприятий, дал массу интервью – и почти не спал. Моя бессонница легко объяснялась джетлагом, хотя надо признать, что еще в Израиле, до отъезда, спал я не очень хорошо. Я решил отметить нежное воссоединение со своим багажом, неторопливо приняв горячий душ. Стоило мне открыть чемодан, как я увидел пару папиных туфель на стопке глаженых рубашек. Я вынул туфли и поставил на стол. Выбрав майку и трусы, я отправился в ванную. Выйдя оттуда через десять минут, я оказался посреди потопа: весь пол номера залило водой.
«Редкая проблема с трубами», – объяснил мне позже усатый гостиничный разнорабочий с тяжелым польским акцентом. Чемодан я оставил на полу, и в нем все промокло насквозь. Хорошо еще, что я бросил джинсы на кровать и повесил белье на стойку для полотенец.
Через несколько минут за мной должна была прийти машина, чтобы отвезти на очередное мероприятие. Времени хватило как раз на то, чтобы высушить феном пару носков и понять, насколько это бессмысленно: мои ботинки валялись на дне мутного бассейна – то есть на полу моего гостиничного номера. Водитель позвонил мне на мобильный. Он подъехал, ему негде припарковаться, скоро ли я спущусь? Я взглянул на папины туфли на столе, на вид очень удобные. Я надел их и завязал шнурки. Туфли сидели отлично.
Узкий дом
Официантка в варшавском кафе спрашивает, не турист ли я.
– Честно говоря, – отвечаю, указывая на ближайший перекресток, – вон там – мой дом.
Поразительно, как быстро я стал называть пространство шириною 120 сантиметров в чужой стране, на языке которой я не говорю, «домом». Но я и правда чувствую, что длинное узкое пространство, где мне довелось провести ночь, – мой дом.
Всего три года назад сама идея казалась мне каким-то дурацким розыгрышем. На мой мобильник позвонили с неопределяющегося номера. Позвонивший говорил на английском с густым польским акцентом и представился Якубом Шчесны, польским архитектором.
– Однажды я шел по улице Хлодна, – сказал он, – и увидел узкий проем между двумя зданиями. Этот проем сообщил мне, что я должен построить там дом для вас.
– Отлично, – сказал я как можно серьезнее. – Всегда полезно делать то, что тебе говорит проем.
Через две недели после этого странного разговора, сохраненного мною в воображаемой папке «Загадочные Розыгрыши», Шчесны позвонил снова. Выяснилось, что на этот раз он в Тель-Авиве. Он приехал, чтобы мы встретились лично, потому что ему показалось (совершенно справедливо), что я недостаточно серьезно отнесся к нашей последней беседе. В кафе на улице Бен-Еуда он подробно изложил свою идею: построить для меня дом в пропорциях моих же рассказов, предельно минималистичный, чем меньше – тем лучше. Увидев невостребованное пространство между двумя зданиями на улице Хлодна, Шчесны решил, что должен построить в нем дом для меня. Он показал мне архитектурный план: узкое трехэтажное здание.
Я принес родителям компьютерную симуляцию этого дома. Мама родилась в Варшаве в 1934 году. Когда началась война, ее семья оказалась в гетто. Еще ребенком ей пришлось искать способы накормить семью, в том числе маленького братика. Дети могли выбираться из гетто и возвращаться с едой через дыры, куда не протиснулся бы взрослый человек. Война унесла ее маму и брата. Потом она потеряла отца и осталась совсем одна на свете.
Много лет назад мама рассказала мне, как после смерти матери говорила отцу, что не хочет больше бороться, что ей все равно, умрет она или нет. Отец ответил, что ей нельзя умирать, что она должна выжить. «Нацисты, – сказал он, – хотят стереть нашу семью с лица земли, и спасти ее можешь только ты. Это твоя миссия – пройти через войну и сделать так, чтобы наше имя продолжило жить. И чтобы каждый, кто ходит по улицам Варшавы, его знал». Вскоре ее отец умер. Когда война закончилась, маму отправили в польский детдом, потом во французский, а потом в Израиль. Мама осталась в живых и тем самым выполнила отцовскую просьбу. Выжили и семья, и имя.
Когда мои книги начали переводить на другие языки, оказалось, что самая серьезная и несколько неожиданная известность ждала меня в двух странах – Польше и Германии. Позже, в идеальном соответствии с маминой биографией, к ним присоединилась Франция. Мама никогда не возвращалась в Польшу, но мой успех у нее на родине был для нее очень важен – важнее даже, чем мой успех в Израиле. Помню, как она прочла мой первый сборник в польском переводе и сказала: «Ты вообще не израильский писатель. Ты польский писатель в изгнании».
Мама смотрела на эскиз дома не дольше секунды. К моему изумлению, она сразу опознала улицу: по чистой случайности узкому дому предстояло возникнуть там, где маленькое гетто сообщалось с большим. Когда мама тайком пробиралась обратно с едой для родителей, ей приходилось миновать баррикаду, охраняемую немецкими солдатами. Она знала, что если ее поймают с буханкой хлеба, то расстреляют на месте.
И вот я здесь, на том же перекрестке, а узкий дом перестал быть просто планом. Возле дверного звонка висит табличка с крупными, четкими буквами: DOM KERETE (ДОМ КЕРЕТОВ). И я чувствую, что теперь мы с мамой действительно исполнили дедушкину мечту: наше имя опять живо в городе, где от нашей семьи не осталось почти ни следа.
Когда я возвращаюсь из кафе, у входа меня ждет соседка, еще старше моей мамы; в руках у нее банка. Она живет через дорогу, услышала про узкий дом и решила встретить нового израильского соседа баночкой домашнего варенья. Я благодарю ее и объясняю, что мое пребывание в этом доме будет редким и чисто символическим. Она кивает, но почти меня не слушает. Мужчина, которого я ловлю на улице, чтобы он переводил с английского на польский, в какой-то момент бросает это занятие и виновато говорит, что соседка, кажется, неважно слышит. Я снова благодарю ее и хочу уже войти в дом. Она хватает меня за руку и разражается длинным монологом. Наш переводчик еле за ней поспевает.
– Она говорит, – объясняет он, – что, когда была маленькой, неподалеку жили две ее одноклассницы. Обе они были еврейки. Когда пришли немцы, они были вынуждены перебраться в гетто. Перед их уходом ее мама сделала два бутерброда с вареньем и попросила передать этим девочкам. Они взяли бутерброды, сказали «спасибо», и больше она никогда их не видела.
Пока он говорит, старушка кивает, словно подтверждая все сказанное на английском, а когда переводчик заканчивает, добавляет еще несколько фраз.
– Она говорит, это точно такое же варенье, с каким ее мама сделала те бутерброды. Но времена теперь другие, и она надеется, что вас никогда не заставят уйти.
Старушка все кивает, глаза ее наполняются слезами. Когда я ее обнимаю, она сперва пугается, а потом расцветает.
Вечером я сижу на кухне моего узкого дома, пью чай и ем бутерброд с вареньем, сладкий от щедрости и горький от воспоминаний. Я жую, и тут на столе вибрирует мобильник. Я смотрю на экран: это мама.
– Ты где? – спрашивает она обеспокоенно, совсем как когда я был маленьким и слишком долго не возвращался из гостей.