Герман Гессе - Под колесами
— Чего тебе?
— Выслушай меня, — произнес Ганс, все еще не отпуская руки. — Я был тогда трусом и бросил тебя в беде. Но ты же знаешь меня: я вбил себе в голову, что и здесь, в семинарии, я должен всех обогнать и выйти в первые. Ты называл это карьеризмом — пусть будет по-твоему, но ведь это было чем-то вроде моего идеала, да я и не знал ничего лучшего.
Гейльнер закрыл глаза. Ганс тихо продолжал:
— Видишь ли, я сожалею об этом. Я не знаю, захочешь ли ты снова стать моим другом, но простить меня ты обязан.
Гейльнер все еще молчал, не открывая глаз. Все доброе, хорошее и светлое, что было в нем, рвалось навстречу Другу, но он уже такт сжился с ролью сурового одиночки, что не в силах был сразу расстаться с этой маской. Но Ганс не отставал.
— Нет, ты обязан, Герман Уж лучше я стану последним учеником, чем буду так вот бегать вокруг тебя. Давай опять дружить и докажем всем остальным, что не нуждаемся в них.
Тут Гейльнер ответил на пожатие руки Ганса и открыл глаза.
Когда он через несколько дней покинул больничную койку, в монастыре возникло немалое волнение по поводу свежеиспеченной дружбы. Но для обоих юношей настало чудесное время. Не то чтобы оно было полно каких-нибудь особенно радостных событий, нет, просто их охватило необычно счастливое чувство общности, какого-то таинственного И молчаливого согласия И это было не то, что прежде. Долгая разлука изменила обоих. У Ганса появилось больше теплоты, нежности, мечтательности, а Гейльнер стал мужественней, в нем обнаружилось больше силы. К тому же обоим все последнее время так недоставало друг друга, что их союз казался им чем-то священным, каким-то изумительным даром.
Благодари своей дружбе оба рано созревших юноши, сами того не сознавая, робко и трепетно предвкушали что-то от нежных тайн первой любви. К тому же в ней было для них и что-то от терпкой прелести созревающей мужественности, приправленной столь же терпкой гордостью в отношении ко всем остальным семинаристам, многочисленные дружеские союзы которых тогда были еще безобидным ребячеством, — для всей братии Гейльнер так и остался нелюбимым, а Ганс — непонятым.
Чем глубже и сердечней «Ганс привязывался к Герману, тем дальше он отходил от занятий. Вновь обретенное счастье, как молодое, вино, бродило у него в крови, и рядом с ним теряли свою важность, свой блеск и Ливии и Гомер. С ужасом преподаватели наблюдали, как примерный до сей поры ученик Гибенрат подпадал под дурное влияние вызывающего подозрения Гейльнера и превращался в некое проблематическое существо Ничто так не страшит школьного учителя, как странные явления, сопровождающий первые признаки брожения юности у рано развившихся мальчиков в столь опасном переходном возрасте. А в Гейльнере их с первого дня пугали черты некоторой гениальности — ведь между гением и кастой учителей издревле зияет глубокая пропасть, и стоит только подобному юноше появиться в стенах школы, как почтенные профессора в ужасе хватаются за голову. Для них гений — это тот изверг, который не трепещет перед ними, в четырнадцать лет уже курит, в пятнадцать — влюбляется, а в шестнадцать ходит в пивную, читает запретные книги, пишет дерзкие сочинения, порой с издевкой щурится на учителя и в кондуите фигурирует как бунтарь и кандидат на карцеру Учителю-педанту приятней иметь в классе десяток заведомых тупиц, нежели одного гения, и, если взглянуть на дело трезво, он ведь прав со своей точки зрения: в его задачу не входит воспитание экстравагантных характеров, он готовит хороших латинистов, людей, не сбивающихся со счета, верноподданных граждан. Но кто здесь больше, страдает, — учитель от ученика или наоборот, кто больший тиран и мучитель, кто из них корежит и губит душу и жизнь другого, этого нельзя исследовать без гнева и стыда при мысли о собственной юности. Впрочем, это и не наше дело, а к тому же при нас всегда остается утешение, что раны, полученные в юности, у подлинных гениев почти во всех случаях зарубцовываются и вопреки школе из них вырастают люди, которые создают прекрасные творения, а когда они будут лежать на погосте и вокруг их имени воссияет приятный ореол чего-то ушедшего и далекого, учителя представят их последующим «поколениям в качестве достойных всяческого подражания образцов благородства. Десятилетие за десятилетием идет борьба между законом и вольным духом, и из года в год наблюдаем мы: стоит только появиться юноше с более глубоким и вольнолюбивым умом, как Государство и школа, не жалея сил, стараются согнуть его у самого корня. А ведь именно те, кого так ненавидят учителя-педанты, кого они чаще всех наказывают, кого изгоняют, кто убегает, — как раз они и обогащают из поколения в поколение сокровищницу нашего народа. А сколько из них, затаив в себе гордыню, замыкается и гибнет!
В соответствии с добрым старым правилом, бытующим во всех школах, как только учителя почуяли недоброе, то к обоим странным семинаристам были удвоены не любовь и ласка, а строгость. Только эфор, гордившийся Гансом как самым прилежным учеником на уроках древнееврейского языка, предпринял неуклюжею спасательную операцию. Прежде всего он велел ему явиться к себе в кабинет — уютную комнату бывшего настоятеля монастыря в эркере, где согласно преданию доктор Фауст, родом из расположенного неподалеку Книттлингена, осушил не один кубок эльфингского. Эфора никак нельзя было назвать ограниченным человеком, кое-что он смыслил, не лишен был и практического ума, испытывал некое добродушное благоволение к своим воспитанникам и любил обращаться к ним на «ты». Но главной его бедой было раздутое тщеславие, оно-то и заставляло его, хвастовства ради, выделывать на кафедре разного рода кунтштюки и лишало всякой терпимости, как только кто-нибудь высказывал малейшее сомнение в его авторитете и всемогуществе начальственной власти. Он не выносил, когда ему перечили, и не был в состоянии признать даже самую незначительную свою оплошность. Вот и получалось, что безвольные и нерадивые ученики превосходно уживались с ним, а обладавшие более ярким и прямым характером страдали, так как даже намек на противоречие раздражал его. Отечески-дружескую роль с подбадривающим взглядом и проникновенным голосом он исполнял виртуозно, ее-то он и разыграл теперь.
— Прошу вас садиться, Гибенрат, — приветливо обратился он к Гансу, после того как крепко пожал руку робко вошедшему юноше. — Мне хотелось бы немного побеседовать с вами. Но позвольте говорить вам «ты».
— Пожалуйста, господин эфор!
— Ты, вероятно, уже сам заметил, дорогой Гибенрат, что за последнее время успехи твои оставляют желать лучшего, — во всяком случае, это касается древнееврейского языка. До сих пор ты, пожалуй, был первым по этому предмету, и потому меня особенно огорчает столь внезапное падение. Быть может, ты потерял вкус к изучению древнееврейского?
— Нет, что вы, господин эфор!
— Подумай как Следует! Это иногда бывает. Возможно, ты с особым усердием занимаешься каким-нибудь другим предметом?
— Нет, нет, господин эфор!
— Вот как? Ну что ж, поищем тогда других причин. Не поможешь ли ты мне, напасть на правильный след?
— Не знаю, я… я всегда готовлю уроки…
— Не сомневаюсь, дорогой мой, не сомневаюсь. Однако differendum est inter et inter! Разумеется, ты готовишь уроки, но ведь это твой долг. В былые времена ты добивался большего. Возможно, что ты выказывал большее прилежание, во всяком случае ты всегда проявлял интерес к занятиям. Вот я и задаюсь вопросом, откуда столь внезапное охлаждение? Надеюсь, ты не болен?
— Нет.
— Быть может, тебя донимают головные боли? Цветущим твой вид, правда, нельзя назвать.
— Да, голова у меня болит иногда.
— Быть может, ежедневные занятия для тебя чересчур обременительны?
— Нет, что вы!
— Или ты много читаешь помимо учебников? Отвечай мне искренне
— Нет, господин эфор, я почти ничего не читаю.
— Ну, тогда я не понимаю тебя, юный друг. В чем-то ведь кроется причина. Ну как, ты обещаешь мне исправиться?
Ганс вложил свою руку в протянутую правую владыки, который взирал на него ласково и в то же время строго.
— Так-то, друг мой, вот и хорошо! Крепись, а то попадешь под колеса.
Эфор пожал руку Ганса, и тот, облегченно вздохнув, направился к дверям. Но вдруг он снова услышал голос наставника.
— Одну минутку, Гибенрат! Ты ведь проводишь много времени с Гейльнером, не так ли?
— Да, довольно много.
— И, как мне сдается, больше, нежели с другими сверстниками. Или я, быть может, ошибаюсь?