Криста Вольф - Кассандра
Но я еще не понимала тогда и не хотела понять, что некоторые люди готовы стать жертвой не только по принуждению извне, но и по внутреннему велению. Все во мне протестовало против этого. Почему?
Теперь вдруг стало совсем тихо. Бесконечно благодарна я за тишину перед смертью. За это мгновение, которое заполняет всю меня, и я не должна думать дальше. За эту птицу, что бесшумно и далеко пересекает небо и изменяет его почти незаметно, но мои глаза, которые знают всякое небо, не заблуждаются. Так начинается вечер.
Время становится плотнее. Что еще хочу я понять?
Я вынуждена была презирать Поликсену, чтобы не презирать себя. Это было невероятно. Но я знаю — так было. И вот я еще живу, чтобы познать то, что познается только перед смертью. Я думаю, Поликсена столь быстро, сверх всякой меры быстро, погибла потому, что не она была любимой дочерью царя, а я, потому, что это было законом, чересчур долго определявшим мою жизнь. Он не допускал сомнений. На него нельзя было посягать. Кому еще могла доверить она свою тайну, как не мне, сестре и прорицательнице? Ни мне, ни ей не принесет пользы повторение тех слов, которые мне подсказала слабость: «Я тоже всего-навсего человек». Что значило это «всего-навсего». Я запрашивала дорого, это так. Поликсена переоценивала мои возможности, потому что ее собственные возможности были переоценены. Короче говоря, когда она спала у Андрона, ей снился царь Приам. Поначалу редко, но постоянно один и тот же сон, потом чаще, а под конец каждую ночь. Это было свыше ее сил, и в своей беде она снова пришла ко мне. Во сне отец совершал над ней насилие. Она плакала. Никто не отвечает за свои сны, но о них можно и умолчать. Я дала понять это сестре. Мне кажется, я дрожала от негодования. Поликсена совсем обессилела. Я ухаживала за ней и позаботилась, чтобы она молчала. Это было время, когда я не могла принимать Энея, он тоже не приходил. Я перестала посещать Анхиза. Внутри меня сидел зверь, он терзал меня и заставлял метаться, позднее я нашла ему имя: паника. Только в храме находила я покой. Только в храме.
Со страстью, так, вероятно, казалось со стороны, я отдавалась церемониям, совершеннее становилось мое искусство жрицы. Я обучала молодых жриц говорить в хоре — это очень непросто, — наслаждалась отъединенностью жрецов от верующих в дни больших праздников: первые роли в великой пьесе, набожная робость и восхищение в глазах простых людей, превосходство, которое давало мне мое положение. Мне было необходимо принимать в этом участие и оставаться спокойной. В это время я перестала верить в богов.
Кроме Пантоя, наблюдавшего за мной, никто этого не заметил. С какой поры утратила я веру, сказать не могу. Будь это связано с испугом, с поворотом в образе мыслей, я бы это помнила. Вера отступила от меня, как отступает иногда болезнь, когда в один прекрасный день ты говоришь себе, что здоров. Болезнь не находит больше почвы для себя. Так и вера, какая бы почва у нее ни была. Первой рухнула надежда, вторым — страх. Надежда меня уже покинула, страх я еще знаю. Но один только страх не удержит богов, они тщеславны, они требуют, чтобы их любили, лишившись надежды, мы перестаем их любить. Тогда-то и начало меняться мое лицо. Энея не было, его, как всегда, куда-то услали. Не имело никакого смысла рассказывать кому-нибудь о том, что во мне происходит. Мы должны были победить в этой войне, а я, дочь царя, все меньше и меньше верила в это. Я увязла крепко. С кем было мне поговорить об этом?
К тому же ход войны не подтверждал моей правоты, Троя держалась стойко. Ну, это, положим, сказано слишком сильно, так как уже некоторое время ей никто не угрожал. Греки грабили острова и удаленные от нас города на побережье. За своими прочными деревянными оборонительными сооружениями они оставили всего несколько кораблей, палатки и небольшое количество караульных: достаточно сил, чтобы мы не могли их уничтожить, недостаточно — чтобы напасть на нас. Именно то, что мы начинали привыкать к такому положению, лишало меня надежды. Как может смеяться троянец, когда враг подстерегает его у ворот. И солнце, вечно солнце. Феб-Аполлон в мрачном сиянии, могущественный. Обычные места, где протекает моя жизнь. Святилище. Храмовая роща, засохшая в этом году; Скамандр, прежде орошавший наш сад, пересох. Моя глиняная хижина, мое ложе, стул и стол — жилище на то время, когда дела храма привязывали меня к месту. Дорога в крепость, некрутой подъем, всегда в сопровождении двух стражников, идущих молча на три шага позади меня. Я не разрешала им разговаривать. Ворота в стене. Пароль, всегда какое-нибудь новое дурацкое слово, на которое караульные сверху отвечают не менее дурацким отзывом. «Конец врагу!» Что-нибудь в таком роде. Затем пристальный, изучающий взгляд офицера и знак, что ворота открыты. Одна и та же скучная дорога ко дворцу, все те же лица в домиках ремесленников. И во дворце — те же переходы, ведущие в те же помещения; только люди, которых я встречала, казались мне раз от разу все более чужими. И сегодня не понимаю, как могла я не заметить, что была пленницей. Я работала, как работают узники, по принуждению. Мое тело перестало свободно двигаться. У меня исчезло желание ходить, петь, даже дышать, для всего мне требовались теперь долгие решения. «Вставай! — приказывала я себе. — Теперь иди!» Все мне стоило мучительного напряжения. Нелюбимый долг съедал во мне всякую радость. Не только для врага, Троя и для меня стала неприступна.
По этой застывшей картине движутся тени. Много безымянных — это было время, когда я быстро забывала имена и с трудом запоминала новые. Откуда-то сразу взялось много стариков. Я встречала их в словно вымерших коридорах дворца, призраки, мумии, калеки — рабы с трудом продвигали их вперед. Они шли в совет. Тут же видела я и братьев, обычно они бывали при своих отрядах. Гектор Темное Облако всегда заговаривал со мной, он хотел знать, как живу я, как живем мы, женщины, и поручал нашим заботам Андромаху, которую очень любил. Парис, раздавленный, с вечно кривой усмешкой, — одна оболочка, но едкий как никогда. Мне говорили, он шагает по трупам, не греческим — троянским, опасный человек. Всю жизнь приходилось ему исправлять ошибку за ошибкой. На него рассчитывать не приходилось. (Да. Тогда я начала, словно повинуясь какой-то силе, делить всех людей, которых встречала, на тех, на кого — в случае крайней нужды, какой я еще не знала, — можно положиться, а на кого нет. Для чего? Этого я не хотела знать. Потом выяснилось: ошибалась я редко.)
Царь Приам. Отец. Это совсем особый разговор. Для меня. Он обветшал. Вот точное слово. Царь Приам дряхлел тем сильнее, чем больше был вынужден разыгрывать царя. Во время торжеств он, неподвижно застывший, сидел в зале рядом с Гекубой, нет, по-прежнему рядом, но теперь возвышаясь над ней, и слушал песни, прославлявшие его. Его и героические подвиги Трои. Подросли новые певцы, а старые, если их еще терпели, меняли слова песен. Новые песни были назойливо-хвастливые, без удержу хвалебные, грубо-льстивые — неужели только я одна замечала это? Я огляделась — вокруг тусклые лица. Все держали себя в узде. «Это необходимо?» — «Да», — сказал Пантой. Теперь, когда у меня не было другого собеседника, я разговаривала с ним. Иногда. Он рассказал мне об указаниях, которые как раз были разосланы верховным жрецам всех храмов. Центр тяжести любого торжества должен быть перенесен с мертвых героев прошлого на героев ныне живущих. Я была потрясена. На почитании погибших героев покоилась наша вера, наше чувство собственного достоинства. Их прославляли мы, когда говорили «вечность» и «бесконечность». Их величие, которое мы считаем недосягаемым, делает нас, живущих, скромными. «Вот в этом все дело. Ты веришь, — сказал Пантой, — что скромные герои, которые могут надеяться прославиться только после смерти, будут достойными противниками нескромных греков? Тебе кажется умным воспевать не живых героев, а только мертвых и показать тем самым, сколько их уже погибло?» — «Но, — возразила я, — разве вы не видите, насколько опасней необдуманно колебать основу нашего единства?» — «И это говоришь ты, Кассандра, — сказал Пантой. — Ты сама ни во что не веришь. Точно так же, как Эвмел и его люди, которые стоят за всем этим. В чем разница?»
Я холодно поставила его на место. Уж не собирается ли грек осуждать троянку? Как было мне доказать ему, доказать себе, что он неправ. Я не спала ночь. Болела голова. Во что я верила?
Теперь, если ты можешь слушать, слушай, Эней. Мы еще не кончили разговор. Я должна объяснить тебе это. Нет, во мне не осталось и следа той давней обиды на то, каким ты был. Даже когда ты был со мной, даже когда ты лежал со мной, ты был замкнут, я это ясно понимала, ты больше не мог слышать моих вечных уверений: я хочу того же, что они! Но почему ты мне не возражал, почему допустил, что эти же самые слова я бросила Эвмелу при первом открытом и резком нашем столкновении? Это случилось, когда наш бедный брат Ликаон был взят в плен Ахиллом и продан за драгоценный бронзовый сосуд злобному царю Лемноса — позор, от которого застонал царь Приам. И во всей цитадели был, казалось, один только человек, знавший ответ на гнусный выпад врага, это был Эвмел. Он еще ужесточил порядки. Он набросил сеть безопасности, которая до тех пор душила только царский дом и чиновничество, на всю Трою, теперь это касалось любого. С наступлением сумерек входы и выходы в цитадель перекрывали. Строгая проверка всего того, что несли с собой люди, когда Эвмел считал это необходимым. Особые полномочия органов контроля.