Юрий Буйда - Рассказы
Она побывала замужем, но неудачно. Детей у нее не было.
Библиотека была под боком, в фабричном клубе, но она редко заглядывала туда. Единственная память о замужестве – многочисленные замысловатые наколки, которыми муж измучил
Тарзанкину плоть, не пожалев даже сисек божьего литья и белой, как грудь, задницы. Надписи, черепа, звезды, слоны, змеи, тигры, географическая карта острова Шри-Ланка во весь живот, смеющиеся рогатые черти и ангелочки с воробьиными крылышками, браслеты на руках и ожерелье на шее… В общественной бане, куда регулярно по пятницам ходила Тарзанка, на нее сбегались поглазеть не только женщины, но из банного буфета и мужики являлись с пивом в качестве платы за вход. Намылив пол, она скользила танцующим шагом в клубах пара, то выплывая к Буянихе пухлым слоном с беседкой на спине, в которой мужчина играл на гитаре, то пугая Граммофониху хищно разинутой змеиной пастью с кривыми зубами и раздвоенным языком…
Пятница – женский день в бане, а в субботу вечером Ольга Веретенникова, как всегда, являлась на танцы, чтобы, дождавшись своего часа, потрясти воображение собравшихся легендарным "Чунаем", после которого – это все признавали – и дралось, и трахалось легче, свободнее, с душой. Раздухарившиеся парни даже предлагали Тарзанке прогуляться в кочегарку, но этого она не любила, да и парни ей уже в сыновья годились.
Работы в клубе было не много, поэтому летом Тарзанка по-прежнему пропадала все дни на реке, подальше от людей, купалась и загорала. Однако, наверное, татуировка что-то изменила в составе ее кожи, которую никакой загар не брал, а организм так и вовсе на солнечный жар отзывался нарастающей болью.
Прибредал с авоськой, полной пачек черного чая, Синила, который, пока Тарзанка подремывала в тени, варил на костерке чифирь.
– Тоска тебя сожрет, – заявлял он после выпивки. – Вон и худеть начинаешь. Одни сиськи разве что и остались. Пятна какие-то на шкуре… – Проводил шершавой ладонью по ее животу: – Бугры какие-то…
Она недовольно отталкивала его:
– Больно ж, дурак!
– Я и говорю: болезнь. А ты все на танцах каждую неделю помираешь, и некому поднять тебя из мертвых, ибо я туда не ходок. А помнишь, как я тебя импортными словами оживил? – разевал в улыбке рот с четырьмя черными зубами. – Ей-богу, до сих пор не знаю, как их вспомнил и что они значат.
Наконец она не выдержала и обратилась в больницу, где после долгих осмотров, анализов и прочих мытарств ее уложили в желтую палату, куда, по всеобщему убеждению, помещали лишь приговоренных к смерти.
– Так это я что же – умру? – удивилась Тарзанка. – Умру – и все, и больше ничего не будет?
– Ирине твоей я сказал уже, – сухо ответил доктор Шеберстов. - Другие родственники имеются?
– Какие родственники! Если только Синила… Да он-то – с какого боку? Никто и звать никак.
Ночами она лежала в больнице без сна, вспоминая о матери и сестрах, о танцах былых времен, и иногда ей казалось, что где-то в глубине ее тела, среди болей, на мгновение возникало то загадочное вращение, которое силами человеческими превращало мир в хаос радости, по силе сравнимой только с ужасом…
Самыми тяжелыми днями были субботы. Мимо больницы по Семерке молодые люди шли в клуб и возвращались с танцев: цоканье каблуков, запахи, посвист, выкрики…
По субботам ее навещал пьяненький Синила, который путано рассказывал о своих тюремных приключениях и вспоминал о былых танцах, о девчонках в кочегарке и лихих драках в темном парке за клубом, когда он кулаком и складным ножом в один вечер доказал всем придуркам, чьей девушкой на самом деле является Ольга-Тарзанка.
– А на самом деле ты как была ничьей, так и осталась, – однажды с грустью заключил он. – Мы ведь с тобой даже ни разу не поцеловались. После твоего "Чуная" я тебя боялся целовать, вот тебе крест, хоть я и неверующий.
– А может, зря, – задумчиво откликнулась Тарзанка. – Может, и жизнь прошла бы по-другому. А то ты теперь дурак дураком, хуже морковки на Луне, а я и вовсе трупом лежу, червей жду… Никакого смысла.
– Ничего б не изменилось, – возразил без энтузиазма Синила. – Ну поженились бы, может быть, завели бы пару ребятишек, корову, поросенка, курей… А потом все равно помирать. И без танцев ты б еще раньше померла. Танцы и есть твой смысл.
– Ты думаешь? – встрепенулась Ольга. – Правда?
– Правда. Если весь мир переворачивался, когда ты чунаила, что же внутри тебя происходило? А?
– Не знаю, – честно призналась Тарзанка. – Не помню.
– То-то же. А на самом деле ты просто помирала. Сколько раз – никто не считал, но столько раз ты ее, косую, и обманывала. Точняк по субботам. – Вздохнул: – Сегодня суббота…
– Суббота… А ну-ка вспомни, какие слова ты мне тогда сказал? Стэнд ап – а дальше?
Синила напрягся.
– У меня в тумбочке мензурка со спиртом – выпей, прочисть мозги.
Он с удовольствием выпил и щелкнул пальцами:
– Унд геен вир нах хаузе, Тарзанка! А? Настоящую любовь не пропьешь!
– Геен вир, – прошептала она. – Ну-ка отвернись.
Когда десятипудовая Ирина попыталась таранить доктора Шеберстова в лоб, он остановил ее, схватив крепкими пальцами за нос, и сказал:
– Если ее нет в палате и в морге, значит, она в клубе. Неужели не ясно? На танцах.
Ирина на всех парусах бросилась в клуб.
Доктор Шеберстов, как всегда, не ошибся.
Конечно, она была там, в клубе, за сценой, в своем растянутом свитерке и юбке буже мужского галстука, с пузырьком атропина и пипеткой в руках, – ждала своего часа в компании совершенно пьяного Синилы, что спал на полу, уткнувшись носом в пронафталиненные валенки, которые Эвдокия надевала раз в году, выступая на новогодних праздниках в роли Деда Мороза.
Обнаружив ее в этом закутке, до смерти перепуганная Эвдокия просипела:
– Миленькая, но ведь и пластинки нету, и магнитофон тот давно выбросили. Откуда тебе "Чуная" взять?
– Взять! – рыкнул, не просыпаясь, Синила. – Бог подаст!
Тарзанка только улыбнулась и, оттянув веко, капнула атропин в глаз.
Молодые люди с интересом наблюдали за женщиной в свитерке и мини-юбке, которая, слегка пошатываясь, вышла на середину зала и что-то прошептала.
– Говори громче, бабуля! – крикнул кто-то из парней. – Тебе чего? Вальс-бостон или просто так – поссать заглянула?
В зале захохотали.
– "Чунай", – громко сказала Тарзанка. – "Чу-най".
Стало тихо.
– "Чунай", твою мать! – На сцену вылез пьянющий Синила и, схватившись за плюшевую штору, погрозил потолку кулаком: – "Чунай"!
– "Чунай", Господи, – шепотом попросила Эвдокия, молитвенно сложив беспалые руки на груди. – Чуть-чуть "Чуная", Боже милостивый.
– "Чунай"! – крикнула Тарзанка, топнув ногой. – "Чунай"! "Чунай"!
Молодым людям определенно понравилась старухина придурь, и они стали хором скандировать, в такт хлопая в ладоши:
– "Чу-най"! "Чу-най"! Да-вай! "Чу-най"!
– "Чунай"! – что было мочи завопила Тарзанка, уже ни на что не надеясь и готовая провалиться сквозь землю или, пробив потолок, рассеяться в ночном небе, как догоревшая комета. – "Чунай"…
– "Чунай", "Чунай"! – откликнулся голос Всевышнего. – И оф, оф най!
Вскинув руки, Тарзанка заревела нечеловеческим голосом, взывая к воинствам ангельским и дьявольским, и полчища их не замедлили явиться, хором подхватив припев, и закружилась, превратившись в само вращение, затягивающее в свою орбиту ошалевших от изумления подростков, последнего дружинника Лапутина в смазных яловых сапогах, беспалую Эвдокию и пьянющего Синилу с морковкой в заднице, рухнувшего на колени перед извивающейся, крутящейся, бьющейся всем телом Тарзанкой, и Коле Смородкину наконец-то удалось насладиться победным звоном стекла в бильярдной, когда бесцельно пущенный лысый костяной шар продырявил траченную молью гардину и вышиб окно, и закружила Ирину с выводком детей и внучат, едва она ворвалась в зал, и доктора Шеберстова, и вырванный из темного ада погашенной кочегарки дух Пахана бросился вприсядку, и Тарзанкина матушка с пылающим "Красной
Москвой" каракулевым лобком закружилась в вальсе с избранником сердца, заплутавшим среди времен этой вечности в одной из бескрайних Россий в поисках своей первой и единственной, а слепой киномеханик церемонно раскланивался с Конрадом Фейдтом, кумиром из "Индийской гробницы", и портниха Анна-Рванна, лихо закусив дорогую дюшесину, бесстыже встряхивала юбками, являя восхищенным взорам золотую двудольную жопищу, которая весила ровно столько, сколько весила остальная Анна-Рванна, мчались и раскачивались в безумном танце брехун Жопсик, безвинный обладатель зеленого сердца, и молчун Казимир, Буяниха и Фашист с голодными фашистиками, старуха Три Кошки отплясывала со сладкими давалками Валькой и Ларисой, а Граммофониха с дедом Мухановым, "злые собаки" и "посторонним вход запрещен", моя тайная возлюбленная с копенгагенской Русалочкой, Рыжий и Рыжая, женщины в твердых, как двери подвалов и чердаков, пальто со шкурами неведомых зверей на воротниках и их мужья-алкоголики в рублевых ботинках, похожих на дохлых крыс, вооруженные до зубов тигры освобождения Тамил-Илама с острова Шри-Ланка, изображенного на Тарзанкином животе, и остановились и сгнили поезда и паровозы, и слова изменили свои смыслы, и имена уже больше ничего не значили в мире, где в пляс пустились дома и улицы, реки и тюрьма с зеками и злыми сторожевыми псами, фабричные трубы и мертвецы в гробах, и ангелы с дьяволятами отплясывали под ручку, и некому было вострубить в трубу Господню, чтобы вернуть миру время, форму и имя, и тогда-то и вызвали меня телеграммой-"молнией", и я примчался на Семерку самолетом, который с трудом приземлился в сквере перед клубом, и потный перепуганный Пахан, вылетевший мне навстречу из перекошенных дверей клуба, заорал, шибая перегаром всех времен и народов: