Эрик Ломакс - Возмездие
Поначалу все решили, что вновь счастливо отделались. В ту пору Канбури был небольшим городком, обнесенным остатками оборонительной кирпичной стены. Внутри располагалась единственная главная улица, параллельно которой, но уже снаружи, текла река Мэклонг. Здесь, на поросшем сорняками пустыре, стояли лавчонки торговцев, кое-какие деревянные здания и ангары из гофрированной жести. Отдельные постройки доходили до реки, чьи берега напоминали обрывистые утесы над полосой бурой жижи.
Неподалеку от городка располагался основной, или, как его называли японцы, «Аэродромный», лагерь. В южном предместье находились железнодорожные мастерские, где инженерные знания вновь оградят нас от самого худшего. Этот производственно-технический лагерь японцы называли «Сакамото-бутай», то есть «в/ч Сакамото», потому что комендантом был майор Сакамото. Как обычно, бамбуковые, крытые аттапом лачуги приспособили под мастерские, склады и конторы. В таких же постройках, только на отдельной площадке, ютились пленные. Плюс маленькое скопление жилищ поприличнее для японцев. Хижины были расставлены с равными интервалами примерно в собственную ширину. Отхожее место устраивали под прямым углом возле каждой хижины: относительно неглубокая канава с поперечным мостком и бамбуково-пальмовой кабинкой. Весь лагерь был обнесен не очень убедительной бамбуковой изгородью с караульным помещением возле главных ворот. На противоположной стороне периметра, в сотне метров от железнодорожного полотна, стоял скучающий часовой.
Запасные пути находились под городом, а ближе к центру располагалось локомотивное депо с деревянной водонапорной башней и громадным складом дров. Все местные паровозы топились деревом, которое потребляли в несметном количестве. В очередной раз наш лагерь играл роль ремонтной базы для тракторов путеукладческих бригад, локомобилей, а впоследствии и собственно локомотивов.
Наш коллектив пополнился офицерами и сержантами из других лагерей. Среди них был Фред Смит, сержант Королевской артиллерии, кадровый военный, первостатейный технарь и человек, в котором стойкость и неунывающий характер сочетались с невероятной физической выносливостью. Впоследствии я осознал, что это была одна из самых примечательных личностей, которых я встретил за всю свою жизнь. Еще хочу упомянуть майора-артиллериста Джима Слейтера, бывшего владельца заводика по выпуску текстильных станков; он стал непосредственным начальником нашего Билла Смита. Чудаковатость и «неугасимый» пессимизм Слейтера заработали ему славу лагерной Кассандры. Еще был Гарри Найт, добродушно-веселый инженер-австралиец, работник одной из малайских горнодобывающих компаний, полезный человек и надежный товарищ. Александр Мортон Макей, еще один офицер-артиллерист, родом из Шотландии, но проживший много лет в Канаде. Ему было за сорок, хотя подвижность и общительность делали его гораздо моложе. Мак, или Мортон, стал одним из самых близких моих друзей.
Два новичка в нашем бараке — капитан Джек Холи и лейтенант Стенли Армитаж — всегда всплывают в памяти одновременно, как сиамские близнецы, хотя между ними не имелось ничего общего. Армитаж был тихим, задумчивым ирландцем, Холи — его крайней противоположностью. Этот лощеный, даже пижонистый, человек строил себя под романтических киногероев вроде Рональда Колмана и до войны вовсю наслаждался легкой клубной жизнью в Сингапуре, где подвизался на «Бритиш Америкэн Тобакко Компани».
* * *В мастерских мы сумели нащупать хитроумные способы, как поддерживать безбожно эксплуатируемую технику вроде бы в работоспособном состоянии. Правда, с маленьким «но»: по какому-то злосчастному совпадению где-то через недельку ее приходилось возвращать к нам на ремонт. Я постигал искусство саботажа увертками, отговорками и неявным сопротивлением. Из меня медленно, но верно вырастал умелый воришка.
Я стал своего рода неофициальным плотником для всего лагеря, строгал и прокладывал деревянные мостки, чтобы нам не шлепать по жидкой глине из-за вечных дождей. Попутно выяснилось, что нужный инструмент и материалы легче всего раздобыть у всех на виду: средь бела дня зайти на склад и попросту взять требуемое. Меня никто никогда не останавливал. Жаль только, не сразу выяснилось, чем обернется беспечность охраны и какая у этого имелась сумрачная изнаночная сторона.
Японцы уже приучили нас жить по токийскому времени, что означало утренний подъем по большей части в темноте. Когда они объявили, что отныне офицерам тоже полагается работать, меня сделали маркировщиком и по совместительству табельщиком: я должен был отбивать сигналы начала и окончания работы в главных мастерских. Восемь раз в день с перекурами, а часы, с которыми я, по идее, должен был сверять свои звонкие удары, представляли собой простенький японский будильник, стоявший на полке возле генератора.
Вскоре я сообразил: хотя трудовая смена длится десять часов, рабочего времени в ней может быть куда меньше. Тщательно соблюдая моменты официального начала и окончания смены по утрам и вечерам, в промежутках между ними я «подкручивал» часовой механизм, и с каждым новым днем перекуры становились все длиннее, а собственно рабочее время короче. Так что сейчас у наших тюремщиков воровали не только информацию, но и время. Этот революционный и широко популярный метод управления трудовыми ресурсами нашел одобрение даже среди некоторых японских слесарей. Увы, мои проделки всплыли на поверхность, и ценную должность отдали одному из японских солдат. Единственным наказанием, которое я понес, был полный перевод на маркировочные и малярные работы.
Больше всего на свете нам хотелось ставить японцам палки в колеса, всячески мешать, выдавать некачественную продукцию, но так, чтобы нельзя было отследить виновника, хоть индивидуального, хоть коллективного. Даже те, кто ломал спину в каменоломнях — что, кстати, считалось «легкой» работой, — махали кирками со сверхъестественной медлительностью, выполняя лишь минимально приемлемые нормы. Думаю, все пленные до единого стали в итоге лодырями и саботажниками, причем кое-кто из нас так себя ведет и по сей день, раз уж в молодости потратил на это столько времени.
Мысль о побеге не оставляла. В каком-то смысле мы жили в огромной тюрьме под открытым небом и надеялись, что когда-нибудь выпадет шанс вырваться на свободу через север Сиама. Однако для любого похода за пределы первой пары миль от лагеря категорически требовалась информация — информация в виде карты.
Для меня всегда было приоритетом знать, где я нахожусь, так сказать, осуществить прецизионную локацию самого себя в окружающем мире: как можно подробнее его охарактеризовать, описать и классифицировать. Своего рода поставить точку опоры там, где сейчас царил лишь хаос. Будучи официально назначенным маркировщиком, я обладал доступом к карандашам, а в мастерской всегда имелась бумага для слесарных чертежей. Вот я и стянул крупный лист нелинованной бумаги, где-то полметра на полметра, со стола главного инженера. На складе приглядел небольшой атлас, охватывавший порядочную часть Юго-Восточной Азии и Сиама; я его «позаимствовал» и старательно оттрассировал нужные страницы в карандаше, работая в масштабе порядка 50 миль на дюйм. Конечно, для практических целей масштаб был слишком мелкий, но знали б вы, какой надеждой окрыляла меня эта работа, когда я кропотливо наносил на карту всяческие подробности, выведанные у водителей грузовиков, таких же пленных, что и мы, но которым довелось побывать на северных участках железной дороги. Кроме того, в ход шли заученные наизусть топографические сведения, которые мы подглядывали на японских документах, когда их на минутку оставляли без присмотра.
На карте была проложена и собственно ТБЖД: я сумел «вычислить» ее маршрут, так как на всей протяженности путей у нас была внедрена своего рода сеть информаторов. Сначала дорога довольно долго шла вдоль реки, и, держась неподалеку, нам было бы проще находить себе пропитание — если и когда решимся на побег. Впрочем, вычерчивание железнодорожного маршрута само по себе приносило удовольствие.
Моя карта была образчиком запретного искусства, однако в тот период склонность к конспирации была скорее инстинктивной, своего рода проекцией общей настороженности военнопленного, нежели сознательной реакцией на тот риск, которому я себя подвергал. Нам никто не запрещал чертить карты, однако от этого занятия за версту несло смертельной опасностью. Вот я и принял тщательные меры предосторожности: держал карту в «тубусе» из бамбука и прятал с превеликим тщанием. Карта была испещрена каллиграфически выписанными названиями местечек, на нее легли любовно нарисованные границы Сиама и русла местных рек, которые я вырисовывал со всей доступной мне изящностью. Со временем бумага приобрела чуть ли не антикварный внешний вид, края у нее пошли волной, и сама она стала много мягче из-за частых прикосновений моих рук и той влаги, которую поглощала из сыроватого воздуха.