Виктория Токарева - Лавина (сборник)
За дверью послышались шаркающие шаги. Это была мама. Она носила тапки со смятыми задниками, которые сваливались с ног. Видимо, за это время не купила себе других.
Она открыла дверь и посмотрела, но ничего не увидела. Тогда она вышла на лестничную площадку, придерживая халат, и заглянула в лестничный пролет. Наверное, предположила, что кто-то позвонил, а потом побежал вниз, как школьник.
Мама смотрела в пролет, а я тем временем пробирался в квартиру, втянув живот до позвоночника, мягко ступая, как благородный хищник.
Я стоял в прихожей за самой дверью, прижавшись к стене спиной и лопатками так, будто хотел врасти в эту стену. Мама вернулась сразу за мной следом, стала запирать двери на все замки и цепочки. Я боялся, что она заденет меня или просто почувствует мое присутствие. Но она ничего не почувствовала, потому что думала, наверное, о других вещах.
Она закрыла дверь, потушила свет и ушла в свою комнату, шаркая тапками. Я стоял в темноте, ждал, когда затихнут шаги, а когда шаги затихли подождал еще немного.
Вика спала. Форточка в ее комнате оставалась открытой. Было прохладно, и пахло снегом.
Я осторожно прошел к письменному столу и сел в кресло. Все здесь было по-старому: те же книжные шкафы один к другому, тот же божок с острова Пасхи на стене.
Мне вдруг показалась бессмысленной вся эта затея дважды ступить в одну и ту же воду. Я понимал, что надо встать и уйти, пока она еще не проснулась, но не мог заставить себя подняться. Почувствовал, как смертельно устал за весь день, а особенно за последние 15 минут, которые простоял в коридоре возле стенки. Но все-таки больше всего я, наверное, устал от одиночества. Оттого, что я всех видел, а меня — никто.
Вика проснулась, быстро села на диване и дернула за кисточку торшера. Она смотрела прямо в кресло, где я сидел. Мне казалось, что она видит меня.
Я медленным движением снял с головы шапку и возник.
— Славка… — спокойно проговорила Вика так, будто я сидел на этом месте все четыре года. — Как ты сюда попал? В окно?
— Нет, — я показал шапку. — В шапке-невидимке.
Она сразу поверила.
— Ты сам ее сконструировал?
— Купил за рубль шестьдесят.
Она не поверила.
— Я знала — ты что-нибудь придумаешь и придешь… Только почему так долго?
— А ты ждала?
— Конечно…
— А почему ты мне не сказала?
— Ты не спрашивал.
— Потому что ты бросила меня.
— Это ты меня бросил.
— Ты с ума сошла!
Я мог тогда думать и говорить только о ней. Я ни на минуту не мог остаться наедине с собой и так обалдевал от этого, что заплакал однажды средь бела дня на стоянке такси.
— Я любил тебя…
— Значит, любил и бросил.
— Разве так бывает?
— Значит, бывает.
— Ты что-то напутала…
— Мы вместе напутали.
— Но почему ты молчала?
— Боялась попасть в смешное положение.
В двадцатом веке, когда космонавт выходит из корабля прямо в небо, двое людей, необходимых друг другу, не могут просто прийти один к другому и сказать об этом.
Нужно какое-то чудо, шапка-невидимка, чтобы встретились двое людей, живущих в одно время, в одном городе, на соседних улицах, в двадцати минутах ходьбы.
Во мне закипали упреки, но я молчал. Видимо, обиженный обыватель боролся во мне с интеллигентным человеком.
— Как твои дела? — спросил я.
— Обычно, — сказала она. — Заботы творчества. Когда их много — плохо. Когда их нет — тоже плохо.
Интонации у Вики были ровные и какие-то деревянные.
Она думала в этот момент не о заботах творчества.
— Ты у Копылова работаешь? — спросила она.
— Да. Вместе с Сашей.
— Он, конечно, обожает тебя…
— Кто?
— Копылов. Ты ведь очень талантливый конструктор.
— Это тебе кажется, — уклончиво сказал я. Мне не хотелось ее разочаровывать.
— Ничего не кажется, — возразила Вика. — Помнишь свой диплом? Его хотели зачесть как диссертацию.
«Это когда было», — подумал я, но промолчал.
— Как зовут твою дочь?
— Виктория.
Мы помолчали.
— Жена тебя, наверное, обожает…
— Она очень устает, — неопределенно сказал я.
— Зато она каждый день тебя видит.
— Думаешь, это такое уж счастье?
— Счастье! — убежденно сказала она. Мы снова помолчали.
— Почему ты меня не поцелуешь? — тихо спросила Вика.
Действительно — почему? Наверное, потому, что я пришел к ней ночью, как жулик, и прятался, и сейчас боялся, что войдет кто-нибудь.
— Я должен по-другому прийти к тебе, — сказал я.
— Я подожду. — Она умела меня понимать. — Только не очень долго. Ладно?
Я подошел к Вике и увидел, что она плачет. Поэтому такие ровные и деревянные были интонации. Она плакала и скрывала слезы.
Не стал успокаивать. Где-то я не мог простить этих четырех лет и того, что Витька не наша общая дочь.
— Подарить тебе шапку? — спросил я.
— Не надо… — она покачала головой.
— Почему?
— Прическу будет мять. Я косынки ношу.
Я увидел: она совершенно не переменилась за это время. И вообще ничего в мире не меняется, если мы сами остаемся прежними.
Я возвращался домой без шапки. Я знал теперь, зачем ее купил, — чтобы узнать все о себе. И я все о себе знаю: я талантливый конструктор, и видеть меня каждый день — счастье.
Копылов, правда, меня не замечает, но это явление временное. Заметит. И лучшая женщина мира ждет меня в своем доме, где раньше жил Эйзенштейн.
Я все про себя узнал, и шапка была не нужна мне больше. Можно подарить ее кому-нибудь. Гришке Гарину, например. Но Гришка-человек тщеславный. Неизвестно, как он захочет распорядиться миром. Опасно дарить такую вещь. Лучше просто выбросить.
Можно положить шапку на перила моста, по которому я иду через Чистые пруды. Но вдруг мост исчезнет, и тогда я пойду по воздуху, над водой, как Христос.
Рубль шестьдесят — не деньги. Я перегнулся через перила и бросил шапку в воду. Бросил и пошел дальше, мимо кинотеатра «Колизей», мимо издательства «Искусство» — по бульварному кольцу. И пока я шел — не встретил ни одного живого человека.
Город стоял совершенно пустой, будто вымер. Может, время такое, когда еще все спят. А может, шапки вошли в моду, весь город накупил их — ведь они дешевые. Люди надели шапки и теперь невидимые.
Может, на улице полно народу — просто я никого не вижу.
И я снова один. Меня видят все, а я — никого.
Гималайский медведь
Где бы Шлепа ни появлялся, его всегда били за то, что он лез не в свои дела. Шлепа считал, что не своих дел нет, все дела общие.
Что касается Никитина, его не били никогда, ни мужчины, ни женщины. Главным в жизни Никитин считал личную свободу и ни во что не вмешивался.
Шлепа и Никитин были друзьями, соседями и сослуживцами одновременно. Они жили в одном доме и работали на одном предприятии. Это было очень удобно — не дробить души отдельно на соседей, отдельно на друзей и отдельно на сослуживцев, а все сосредоточить на одном человеке. Для Шлепы это было удобно, а для Никитина нет, потому что, когда били Шлепу, он испытывал яростные противоречия. С одной стороны, следовало вмешаться и сохранить принципы, а с другой стороны, — не вмешиваться и сохранить лицо от синяков, которые долго потом будут переходить из одного цвета в другой, менять оттенки от фиолетового до нежно-лимонного.
И сегодня, возвращаясь с работы, Никитин снова испытал противоречия. В переулке стоял Шлепа в обществе четырех юных длинноволосых хулиганов. Лицо у Шлепы было одухотворенным, а лица хулиганов — бездуховными.
Они, кажется, закончили устные прения и переходили к следующей части.
Никитин хотел выскочить из переулка и пойти другой дорогой, но в этот момент его заметил Шлепа и радостно замахал руками, как во время первомайской демонстрации.
У Никитина не было выбора. Он подошел к группе с тоскливым чувством под ложечкой, именуемым в простонародье трусостью. Трусость порождает неестественность, а неестественность — высокомерие. Никитин высокомерно оглядел хулиганов, задержался глазами на одном из них в свитере до колен и с обручальным кольцом. Это был женатый хулиган.
— Можно тебя на минуточку? — потребовал Никитин.
— Почему меня? — неуверенно запротестовал женатый хулиган. — Что здесь, никого больше нет, что ли?
— Отойдем! — приказал Никитин, ободренный неуверенностью собеседника.
Женатый хулиган пожал плечами и отделился от группы. Они отошли к железным решетчатым воротам. Это был въезд в родильный дом.
— В чем дело? — строго спросил Никитин.
— Он к нашей бабе приставал, — объяснил хулиган.
Никитин огляделся по сторонам и увидел неподалеку «бабу». Ей было лет 15 или 16, она стояла с папиросой, зажав ее между пальцами, как фигу.
— Вы старые, — сказала «баба», подвинувшись поближе, однако не слишком близко. — У вас одни принципы, а у нас другие.