Манес Шпербер - Как слеза в океане
— Гою все доступно для понимания, но только он не хочет этого понять. Не забывайте, господин доктор, что Создатель предложил Свое учение всем народам, но они все отклонили его. Они не захотели нести это тяжкое бремя. И только мы приняли его. И еще вы должны знать: на Синае стояли тогда не только те евреи, которых Моисей вывел из Египта, а и все те поколения, которые пришли после них, и все те, которые еще придут, и так до конца дней. Каждый из нас сказал тогда да, каждый.
— Не раскрывайся так, малыш, убери руки под одеяло! И не рассказывай мне никаких мистических историй! Я вынул тебя из утробы твоей матери шестнадцать с половиной лет назад. Так что где ты был до своего рождения, я знаю лучше, чем ты. Расскажи-ка мне еще всю эту чепуху про вашу субботу, и потом я пойду, ты ведь не единственный пациент у меня.
— Речь идет о том, господин доктор, чтобы избавить человека от суеты. Только душа, превозмогшая естество и воспарившая над землей, может слиться с Богом. Вы должны знать, господин доктор, и задуматься над тем, что если бы один-единственный раз все люди на этой земле действительно, по-настоящему, соблюли бы субботу, то суета никогда больше не возвратилась бы на землю, и это стало бы избавлением для всех и для Господа Бога тоже, Он уже так долго ждет этого. Вот вы смеетесь над тем, господин доктор, что в субботу, в день отдыха, нельзя выкурить сигарету. И действительно было бы смешно, если бы речь шла об этом. Но подумайте: что такое величина вашей ладони в сравнении с величиной вселенной? А поднимите свою руку и подержите ладонь перед глазами — она заслонит вам весь белый свет.
— Я пошел, Бене. Я категорически запрещаю тебе так много разговаривать, разве что только со мной. Это слишком большое напряжение для тебя. А все, что ты тут наговорил, — глупости. Только в одном ты прав: я могу все это понять, но я не хочу этого понимать.
— Доктор Рубин, — сказал врач, обращаясь к Эди, провожавшему его вниз. — Я настроен сегодня очень оптимистически. Я надеюсь, вы тоже заметили, что рана сегодня очень даже неплохо выглядит.
— Я не знаю, — ответил Эди, колеблясь, — ночь была такой тяжелой, лихорадка…
— Вы верите в чудеса? — прервал его Тарло.
— Я — нет, абсолютно нет.
— А вот раввин верит, и, может быть, он сотворит чудо. По лондонскому радио передавали про один Препарат из грибов, они называли его пенициллином. Вот если бы он был у меня, мне не пришлось бы тогда надеяться на чудо. А так не остается ничего другого, к тому же для меня невыносима мысль, что этот юноша, убитый католиками, как и я, умрет, вы понимаете…
Эди кивнул, хотя и не понял его. Старый человек шел быстро, выпрямившись — сегодня он опять был моложе, — шел по длинной галерее к выходу. Деревенский паренек подскочил, взял у него чемоданчик и, следуя за доктором, понес его к машине, которая ждала доктора на улице. Конечно, везде были дети и подростки. Они бегали на коньках по все еще покрытым льдом рекам, катались с гор на салазках, с раскрасневшимися щеками возвращались домой, к своим родителям. Конечно.
Эди повернулся и пошел к хозяйственным постройкам. Там, обычно рядом с кухней, обитал Ройзен. Он все еще хромал, может быть, даже чуть больше, чем следовало бы, его рана практически уже зажила. Он опасался, что настоятельница в один прекрасный день укажет ему на дверь. И поэтому старался быть полезным там, где только мог, и лучше всего таким способом, чтобы это не оставалось незамеченным. Он предложил настоятельнице соткать для нее ковер, и хотя она отказалась, он уже работал над ним. Управляющий доставил ему весь необходимый материал. Кое-какие вещи привез им Скарбек — книги Бене и три скрипки, которые он нашел в штольне, где прятались евреи. Ройзен играл для прислуги, как только на кухне изъявляли желание. Он надеялся, что настоятельница разрешит ему поиграть также и для сестер монахинь.
Он избегал Эди, насколько ему это удавалось, боялся его и чувствовал, что тот презирает его. Ройзену было не совсем ясно, находится ли он все еще в подчинении у этого чужого для него человека. Ройзен не был уж таким плохим и глупым, но был не способен ответить на презрение иначе чем страхом и подхалимством. Еще совсем недавно мысль о том, чтобы принять христианство ради спасения собственной жизни, казалась ему непостижимой. А теперь он знал, что перейдет в католическую веру, если этого от него потребуют — но только после смерти Бене. Больной юноша там, наверху, и его страж — этот доктор Рубин — не обращали на него внимания. Но все, что он делал, чтобы спастись, ему самому казалось достойным презрения, потому что он думал, что так считают эти двое.
— Почему они там так смеются, Ройзен? — спросил Эди.
— А почему бы им и не смеяться? Я рассказал им одну историю, старую историю, но для них она была новой.
— Мне не нравится, что ты развлекаешь их еврейскими историями. Почему ты не принес наверх молоко и картошку? А вчера вечером ты обещал поиграть для Бене, а сам не пришел.
— Нельзя же все время играть. У меня пальцы застыли. А они вчера подшутили надо мной, ни за что не хотели пускать меня на кухню, где бы я мог согреть руки. Сейчас несколько лучше, они уже смеются. Думаю, дадут мне теперь и молоко, и картошку, а хлеб у меня уже есть. Вы не разбираетесь в жизни, господин обер-лейтенант. Вы не понимаете, что для нас хорошо, когда поляки смеются, и поэтому…
— Ну ладно, давай неси все наверх и скрипку свою тоже. Доктор менял повязку, и Бене настрадался. Скоро уже вечер, а он еще ничего не ел.
— В ваших глазах я во всем виноват, именно я, Мендл Ройзен, — запричитал он. Эди повернулся и ушел, не попрощавшись. Ройзен был возмущен, хотел побежать за ним, но у него на это не было времени. Ему пора было спешить на кухню вытирать посуду.
Эди подложил дров в печку. Он действовал осторожно, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить спящего. Бене лежал на спине, запрокинув лицо, словно прислушивался к звукам в небесной вышине. В руке он, как всегда, держал книгу. Эди взял книгу у него из рук, сняв его указательный палец с того места, до которого Бене дочитал. Он остановился на фразе:
«Сознание жизни, сознание своего наличного бытия и действования — только скорбь об этом бытии и действовании…»[181]
Эди захлопнул книгу. Вот уже несколько недель, а может, и месяцев юноша мучился с «Феноменологией духа», с этой абракадаброй на чужом ему языке, чтобы только уяснить, почему Гегель так плутал в саду познания. В этой главе речь шла помимо всего прочего о «несчастном сознании».
К чему он может прислушиваться? — спрашивал себя Эди, рассматривая белое как полотно лицо юноши с длинными черными пейсами. Подсунув два скрипичных футляра под мешок с соломой, чтобы приподнять изголовье, он тоже улегся. Разумом он постоянно ощущал в себе сострадание, испытываемое им к юноше, за которым ухаживал вот уже несколько недель, но оно не переросло в нем в то сильное чувство, что могло бы целиком завладеть им. То, что он переходил от надежды к отчаянию, было естественным следствием постоянной близости к больному. Он мог бы любить его как своего сына, но не чувствовал себя привязанным к нему настолько. Но вот возникло какое-то странное любопытство, которого Эди никогда не замечал за собой раньше. Ничего в этом юноше не было таинственного, но сущность его оставалась для Эди сокрытой. Он был проще любого шестнадцатилетнего подростка и одновременно намного необыкновеннее — словно было в нем что-то гораздо большее, чем просто человеческий индивидуум, он как бы вобрал в себя весь род человеческий. Так бывает, когда стоишь перед портретом и не спрашиваешь себя, кто изображен на нем, хотя нет ничего проще узнать имя изображенного и его историю. Стоишь, погрузившись в созерцание лица, которое как бы отделилось от изображенной личности, и через сотню лет после написания портрета значит гораздо больше и волнует и захватывает зрителя гораздо сильнее, чем вся прошлая жизнь этой изображенной личности. Внешние признаки существа становятся как бы самой сутью, которая не вопреки, а благодаря особенностям этой индивидуальности воспринимается теперь как нечто общечеловеческое.
Бене был воспитан в вере, отделенной от всего остального мира глухими стенами, и эта вера проникла в каждый его даже самый незначительный жест. Он рано узнал о своем высоком предназначении, и всем с ранних его лет было известно, да и ему самому, что он вечный ученик, «книжник», как они его называли, словно губка, жадно впитывавший в себя все, и что его голод в познании ненасытен, а жажда испить из источника премудрости неутолима.
Но если в этом и было что-то особенное, то не настолько неизвестное. Непостижимым оставалось, однако, — так казалось Эди, — то странное единение с мирозданием, в котором юноша жил так естественно, как дерево, уходящее корнями в почву. И это было тем удивительнее, что Бене в противоположность своему отцу, судя по всему, не верил в потусторонний мир и в бессмертие души, а считал только возможным, что Бог мог решиться осуществить на исходе дней свое второе окончательное творение — воскресение из мертвых. «Не через плоть свою и не через дух свой, а только через сущность деяний своих войдет человек в вечность. И смысл этот в том, что если он праведный человек, Божий, то, значит, и вечный».