Манес Шпербер - Как слеза в океане
— Если дело обстоит так, — ответил Юзек, — тогда я запрещаю евреям сделать хоть один шаг из этой штольни. Я выставлю часовых. И кто покажется, тот будет застрелен.
Когда поляки ушли, Эди поднял волынца с земли и сказал громко, чтобы его все слышали:
— Я ударил тебя, Мендл Ройзен, потому что хотел заставить замолчать в тебе голос гетто — раз и навсегда. Мы не выйдем из этого подземелья живыми, если не убедим и других в том, что нападать на нас рискованно.
— Да, но их триста человек, а нас двенадцать, — возразил Ройзен. У него была кровь на подбородке и верхняя губа распухла. — Мы должны подчиниться им.
— Мы ничего больше не должны — мы, заметьте себе, единственные свободные евреи из всех, что еще есть в округе. Мы ничего и никого больше не боимся. Вы поняли меня?
Они не ответили. Они даже не смотрели на него. Через какое-то время Бене сказал:
— И легко, и трудно понять то, что вы говорите. Через несколько минут наступит суббота. Скажите, что мы должны сделать, потому что уже подходит время молитвы.
— Что тут трудного понять? — сердито спросил Эди.
— То, что мы свободны. Потому что — что значит быть свободными? Действовать в согласии со своей совестью. А это что значит? А это значит — действовать так, чтобы было хорошо и чтобы каждый мог так действовать. Значит, насильственные действия не есть свобода.
Эди прервал его:
— Хватит, немедленно заряжайте винтовки. С этого момента в карауле будут стоять четверо, по двое у каждого выхода из штольни. Сигнал тревоги подавать, как только кто-нибудь приблизится к нам, никого не пропускать без моего согласия. Смена караула каждые два часа.
Люди подчинялись, но так по-прежнему и не глядели на него. Они хорошо понимали, чего он хочет, они считали его умным человеком. Но за эти несколько дней он стал им еще более чужим. Они чувствовали, что он презирал их и только потому готов был умереть вместе с ними, что слишком мало ценил свою собственную жизнь. Он был евреем, конечно, но только по рождению. Он не мог отличить одну древнееврейскую букву от другой, не знал ни одной молитвы, наверняка никогда не соблюдал ни единой заповеди или запрета. Со всем багажом своих светских знаний он слыл среди них полным невеждой. И этот человек приказывает им, имеет власть над ними и всерьез утверждает, что они свободны. Семнадцать человек потеряли они на опушке леса — своих братьев, свояков, друзей. И вот теперь они во власти поляков. Ну что толку им от оружия? Лучше всего отдать его этому Юзеку, раз он так настаивает, и избежать конфликта. А еще лучше было бы переговорить с ними, дать им понять, что они себя воспринимают, так сказать, как бы жильцами, снимающими помещение, и готовы заплатить за это хорошую цену. Но откуда знать этому чужому пришлому еврею, как надо договариваться с поляками? Бомба в кармане, взорвать все — вот о чем он только думает. День и ночь их грызет тоска, они все время думают о своих мертвых и о погибших. Они готовы живьем содрать с себя шкуру, а доктор Рубин думает только о новых смертях. Вполголоса они прочитали псалом на день субботы и тот радостный текст, которым полагалось у них на Волыни приветствовать ее приход: «Приди, возлюбленный мой…» Они все время смотрели на Бене. Его отец был мертв, он — мученик, и, значит, отныне этот юноша — их рабби. И ему принадлежит право вести их за собой. Он должен решить — следовать им за тем чужаком или наконец стряхнуть его с себя, как обузу.
После молитвы они окружили Бене. Один из них сказал:
— Вы теперь наш рабби — преемник волынского цадика. Скажите, что нам делать. Мы послушаем и подчинимся.
— Бог только недавно взял на небо моего отца, и я еще недостаточно выучился, полон вопросов и не знаю никого, кто мог бы дать мне на них ответ. Я не знаю, в чем смысл того, что чужеземный еврей пришел именно к нам и требует от нас, чтоб мы сопротивлялись. В душе он добрый человек, но чересчур суров, мне еще никогда не доводилось видеть такого. Что это доказывает? Это доказывает, что он действует не по своей, а по какой-то высшей воле. Из всех еврейских общин Волынь сохранялась дольше всех. И только к нам одним пришел доктор Рубин. Чтобы спасти нас? Не думаю. И чем мы заслужили, чтобы избежать смерти, именно мы? А значит, смысл всего в том, что мы должны умереть иначе, чем наши близкие. Я прошу вас и обязываю во всем подчиняться еврею из чужих краев, как это делаю я, последний раввин Волыни. Евреи, я желаю вам доброй и радостной святой субботы.
Из поколения в поколение в городке передавался обычай, согласно которому никто в пятницу вечером не покидал молитвенного дома, пока цадик не произнесет этих слов.
Ночь прошла спокойно. Утром пришел Юзек и дружеским тоном попросил караульных позвать Рубина и Бене.
— Вы должны понять, господин обер-лейтенант, мое положение затруднительно. Я, собственно, не враг вам, наоборот, я хочу во что бы то ни стало воспрепятствовать тому, что может произойти. Я смогу успокоить людей, если вы хотя бы отдадите мне патроны, а винтовки можете оставить у себя.
— Вы так мне все еще и не объяснили, почему вы хотите обезоружить нас, — перевел Бене ответ Эди.
— Только из-за справедливости. Вы убили полицаев и забрали их оружие, а оно лучше нашего. Но вам удалось сделать это только благодаря нам. Значит, несправедливо, говорят наши.
— Ваши люди забывают в данном случае, что мы поделились с ними той добычей, которая стоила нам семнадцати жизней, а вам всего лишь одного электрического фонарика. И наши люди погибли, чтобы прикрыть ваш отход. Идите, фельдфебель, и спросите у своих, разве мы не квиты?
Юзек помедлил немного, хотел пойти назад, но потом опять повернулся и сказал:
— Ну да! Я, конечно, понимаю, господин обер-лейтенант. Но с другой стороны, это ведь наши земли, здесь все принадлежит нам. И я хочу всего лишь избежать несчастья, так что лучше отдайте ваши патроны нам.
— Скажи ему, Бене, я дам ему сто восемьдесят патронов, а он даст мне письменное подтверждение о принятии их и возьмет на себя обязательство не выставлять впредь больше никаких требований к нам.
— Мало! — сказал Юзек. На губах его играла злорадная улыбка. Можно было подумать, что он вдруг опьянел. — Мало. Нам нужны все патроны. И мы придем и проверим, действительно ли у вас не осталось ни одного спрятанного патрона. Мы не пойдем ни на какой ваш еврейский шахер-махер. Так что отдавайте нам все, что нам принадлежит по праву, или мы возьмем силой.
— Бене, переведи ему мой ответ дословно: единственно, как они получат от нас патроны — это из стволов наших винтовок. И пусть немедленно уходит отсюда.
Юзек затряс головой. Казалось, он был смущен и дважды повторил одно и то же:
— Но я же пришел к вам как друг, я ведь только хочу предотвратить беду.
Наконец он ушел. Поляки опять запели.
— Ты же знаешь, что я прав, так ведь, Бене? — сказал Эди.
— Они красиво поют, в четыре голоса, но русины поют еще лучше. Правы ли вы? Я не знаю. Мы хотели победить немцев и взять живым Бёле, русинов мы убили. Мы убьем нескольких поляков и будем уничтожены ими. Юзек не ненавидит нас, а только презирает. А вы, доктор Рубин, вы боитесь не ненависти, а презрения. Но ведь главное все же не людское мнение. Если Бог того пожелает, вы выживете, единственный из нас, потому что вы — единственный невежественный среди нас. В других Бог уверен, а вас Он должен еще вывести из пустыни, иначе получится, что вы прожили свою жизнь зря.
— Хватит читать проповеди, молодой рабби! Нам нужно отодрать сейчас деревянную обшивку и построить баррикады. Через несколько минут поляки нападут на нас.
— Подождем еще несколько часов, пока не кончится суббота.
— Тогда будет поздно, нужно немедленно…
— Я не разрешу этого. Мы оскверним субботу только ради того, чтобы защитить себя, если они придут, а так мы будем строго блюсти священный закон.
— Это безумие, Бене, безумие!
Юноша не уступил, волынцы были на его стороне.
Когда Роман слегка натянул поводья, лошади — молодой вороной, а за ним и гнедая кобыла — слегка подняли головы, чуть заметно повернувшись к нему, словно бы выражая ему свое удивление. Ведь они и так бежали достаточно быстро, летели, как на крыльях, будто вовсе за ними и не было саней. Пристыженный, он опять ослабил поводья, лошади вскинули головы и понеслись дальше, навстречу белым просторам.
Если это любовь — настоящая, большая, окончательная, взвешивал Роман, то почему она началась как какая-то ночная встреча, похожая наутро на забавное, не имеющее продолжения недоразумение? Во вторник утром я взял Ядвигу с собой, в четверг под вечер отправил ее назад, это составляет сорок восемь часов, ну, скажем, пятьдесят восемь. Я вполне насытился ею. Восемь дней спустя, опять утром, я вдруг понял, что должен обязательно увидеть ее. И теперь, еще два дня спустя, я уверен, что люблю ее. А почему не сразу, не с самого начала?