Максим Кантор - Учебник рисования
— Они и ходили к тебе в гости? — спросил Павел, а сам подумал: с ними ты и ложилась в постель, да?
— Разные ходили, — ответила девушка, и Павел вздрогнул. — И друзья героев, и сами герои. Только настоящих героев я не видела. Они все врали.
— Зачем им это было? Притворялись инакомыслящими, да? Но ведь опасно.
— Не более опасно, чем заниматься каким-нибудь делом — трамвай водить или траву косить. Они привыкли совсем ничего не делать, вот и рассказывали про себя небылицы. Все-таки оправдание.
— Оправдание чего?
— Никчемности, — ответила девушка.
— Они, по-твоему, врали?
— Всегда врали.
— Думаю, не всегда. Я помню их лица. Отчаянные лица. Я помню стихи, которые они читали. Там не было вранья. Поза была, да. Но это была прекрасная, гордая поза. И знаешь, люди, которые выбирают для позерства самую трудную позу, — заслуживают внимания.
Девушка не ответила, и Павел продолжил.
— Знаешь, — сказал он, — я в детстве хотел быть рыцарем. А потом, когда подрос, когда увидел этих людей, понял, что быть интеллигентом — это и значит быть рыцарем. К нам приходил один поэт-шестидесятник, он читал стихи про интеллигенцию. Про то, что интеллигенты наших дней — наследники декабристов. Там описывалась метель, и декабрист, который прощается с возлюбленной. Красивые стихи. «Вьюга воет тончайшей свирелью, и давно уложили детей», — прочитал Павел строчки, которые любил в детстве, и девушка засмеялась в темноте.
— Извини, я, наверное, что-то не так сказал.
— Просто я представила этого поэта. Он приходил ко мне, да, я уверена. Ел соленые огурцы, пил водку. Толстый, в очках, много курит, пиджак осыпан перхотью. Как эти стихи похожи на них: и на Маркина, и на Тушинского, на всю эту публику, — она говорила про своих мужчин так отвлеченно, словно никогда не знала этих людей близко, словно их фамилии произносила впервые.
— Почему похожи?
— Фальшивые. Вьюга воет тончайшей свирелью, — сказала девушка и опять засмеялась. — Разве не смешно? Свирель не воет. И вьюга не звучит, как свирель. И вой — звук далеко не тончайший. Поэт, который эти стихи написал, никогда не слышал свирели и не знает, как воет вьюга. Это стихи человека, который не знает совсем ничего, но пишет про судьбу интеллигенции. Вьюга воет свирелью! Ты подумай! — и девушка смеялась.
— Ты говоришь, как редактор, — сказал Павел с досадой.
— Я и есть редактор, — сказала девушка.
— Что это значит? Ты работаешь редактором?
— Да, работаю редактором. Правлю ошибки.
— Где же?
— В газете «Бизнесмен».
— Зачем же в этой газете именно? Других разве нет?
— Чем эта газета хуже других?
— Она — символ того, что происходит. Как в прежнее время — «Правда». И разве это не ужасно — видеть их лица?
— Чьи лица? Лица, к сожалению, те же самые. Твой знакомый Курицын работает в нашей газете художником.
— Художником? — он посмотрел удивленно. — Что же он изображает?
— Ах, теперь и я вспомнила тебя на той всенощной. Ты так посмотрел, что я тебя, того маленького, увидела. Что тебя привело в ту церковь? Никола Обыденный, да? Теперь я вспомнила. Мальчик с большими глазами. Ты стоял рядом с этой смешной некрасивой женщиной, соученицей Леонида, ее я знала прекрасно. Конечно, я обратила внимание на нее и на мальчика рядом. Она буквально преследовала Леонида своей преданностью. Я была совсем девочкой и ничего не понимала, мне казалось странным, что она звонит нам среди ночи, приходит в гости с утра. Я открывала дверь — и уходила спать. Для меня это были редкие часы отдыха, я прекращала работу в шесть. Ей-то делать было нечего, от безделья не спалось. Беседы, беседы — московская интеллигенция питалась беседами.
— Она всегда работала, — сказал Павел.
— Разве? Не слишком себя утруждала, я думаю. Свободное время имелось. Ей всегда надо было что-то обсудить. И говорила не останавливаясь. Я думала, она — сумасшедшая, хочет отбить у меня мужа. Истерическая православная женщина — обычный московский тип. Ее все называли Инночка; есть женщины — пустоцветы, они никогда не взрослеют, так и носят до старости детские имена. Не обращал внимания на таких женщин? Ни мужчин, ни детей — ни на что не способные существа. Она, я уверена, так и осталась Инночкой в свои пятьдесят лет.
— Это моя тетка, — сказал Павел, — да, ее все называют Инночка.
— Она все так же переживает из-за пустяков и ходит с заплаканными глазами? Тебе, наверное, не раз приходилось утешать ее после истерик.
— Да, — сказал Павел, — приходилось.
— Я отчетливо помню бедную Инночку. Она состарилась внезапно. Все еще оставались молодыми и плясали до утра, а она вдруг перестала. Превратилась в пожилую женщину. Так бывает: стоит позволить себе лень или усталость — и в ту же минуту сделаешься старухой.
— А, так вы плясали до утра? — и злость снова вошла в Павла.
— Это были дурные, мутные годы.
— Но для чего было проживать эти мутные годы?
— Я всегда ждала, что кошмар кончится. Но кошмар длился и длился. Так получилось из-за этого человека, из-за образа жизни этого человека. Он казался мне интересным. Пойми, я других не видела, а из тех, которых видела, он был лучшим. Как понять в семнадцать лет?
— Семнадцать лет, господи. Целых семнадцать лет! Почему бы не читать книжки? В хороших книжках все объясняют и рассказывают. В хороших книжках рассказано, с кем можно встречаться, а с кем нельзя. Зачем же идти туда, где водится такая дрянь, зачем видеть всех этих людей?
— Легко тебе рассуждать! Легко даются знания, когда ты происходишь из такой семьи. Хорошо рассуждать, когда тебя воспитывали такой отец и такой дед.
— Что ты знаешь про отца? — спросил Павел. Об отце он говорил редко, не с кем было говорить. — Ты сказала, Леонид не любил его.
— Гораздо больше я знаю про твою мать, — сказала девушка, — много лет назад я плакала из-за нее.
— Неужели?
— Я плакала ночи напролет, ревновала к ней. Я уверена (женщины чувствуют такие вещи), они любовники уже давно. Может быть, еще тогда, когда мы с Леонидом были женаты. Однажды я пришла домой и увидела у себя в спальне твою мать. Она сидела ко мне спиной, но увидела меня в зеркале — сидела перед моим зеркалом, красила губы. Мы не сказали друг другу ни слова, но как же мы друг друга ненавидели.
— Она ведь старше тебя. По всей логике, такой любитель жизни, как Леонид, должен был уйти от нее — к тебе. Все вывернуто наизнанку. Как странно, — говорил Павел, — пойми, мне и оскорбительно, и странно, и дико: все чувства приходят одновременно — я не знаю, какое чувство сильнее. Все так перемешено. Патология, фрейдистская история — она вовсе не для меня. И Леонид, который женился на моей матери, а до того был твоим мужем, — воплощение этой странности. Я ничего не понимаю.
— Значит, ты не понимаешь в пороке, — говорила девушка и целовала Павла. — Разве ты не знаешь, что Дон Жуану важно — покорять сердца, подчинять волю, а чьи сердца и чью волю — все равно. Возраст ни при чем. И подумай: для Леонида важнее было унизить твоего отца. В этом и выражена его страсть к твоей матери.
— Зачем так?
— Леонид ненавидел твоего отца. Он его всегда ненавидел, — с непонятным Павлу чувством сказала девушка. — И оттого что я знала, что Леонид — человек мелкий и завистливый, я понимала, что твой отец — очень хороший. И потом, насколько я знаю, твой отец не принимал участия в их застольях.
— Нет.
— Они не прощали тех, кто к ним не ходит.
— Почему? — спросил Павел, хотя знал почему. Ему понравилось, как она ответила:
— Потому, что уже тогда было понятно, что следующая революция будет культурной революцией. Они не просто пили — они уже тогда распределяли портфели в министерстве. Мне одно странно: кому понадобились такие неумные люди? Я ведь доподлинно знаю, что Леонид неумен.
VIIОни лежали рядом в постели, и девушка рассказывала. Она описывала то, что Павел прекрасно знал и без ее рассказа: пьяные вечера у Леонида, шутки и веселое застолье до утра. Она рассказывала — как всегда остроумно — про шумных молодых людей из творческого союза «синие носы»; про поэтов, читавших бессмысленные стихи под общий смех; про питерских интеллектуалов, одетых в тельняшки, которые пили водку и считались новаторами; и про женщин, которые засыпали за столом. Они всегда притворялись кем-нибудь, говорила девушка, каждый из них играл какую-нибудь роль, и не было ни одного человека, ведущего себя просто. Я смотрела на них и думала: если, например, с этого питерского поэта снять тельняшку, то вместе с тельняшкой исчезнет и его дарование. Как же его опознать без тельняшки? Ведь отдельных от одежды мыслей ни у кого из них нет. Они писали стихи, похожие на стихи, и рисовали картины, похожие на картины. Одетые под кого-то молодые люди, загримированные под чужие страсти любовные истории — все было ненастоящее. Надо было бежать. Когда я ушла оттуда — у меня было чувство, что я уволилась из цирка: все остальное в жизни было менее шумно.