Повторение судьбы - Вишневский Януш Леон
– Марцинек, скажи, где Божья Матерь? Та, что светилась ночью? Что ты с Ней сделал? Иисуса в терновом венце ты тоже вынес? Ты что, совсем, парень, сдурел? – возмущенно произнесла она. – Мать свою не почитаешь, святые образа выбрасываешь из дому, в костеле не жертвуешь.
– Да в коробку я их положил, а пожертвование дам зимой, – тихо ответил он. – Что случилось, пани Секеркова? – поинтересовался он, разгоняя рукой дым.
– Божью Матерь засунул в коробку? Сердца у тебя нету, и мать свою покойную ты не почитаешь.
Она замолчала, нервно поправляя платок на голове.
– Уж случилось. Случилось. Я прогнала сегодня этих из «Джи-эс-эм». В галстуке одного такого прогнала. Прикатил утром ко мне. Едва курочку мою, Катаржину, лучшую несушку, не переехал. Кошку напугал. А она брюхатая. Написала я им письмо, чтобы они забрали эту свою мачту и перенесли во двор к ксендзу. Не желаю больше облучаться. Пусть облучаются Ямрожи с Вальчаковой. Куры у меня плохо несутся, коты из-за этой мачты во двор к моей Снежке бегают стаями, как саранча. А что мне делать с котятами? Не утоплю же я их. Яблоки в саду мельчают. Да еще эта мачта заслоняет мне горы. Пусть выкопают и поставят ее у костела. У костела больше народу звонят, да и ксендз, может, освятит им эту мачту. Этот рыжий в галстуке занервничал и даже вспотел. Вытащил из папки какие-то бумаги, стал махать ими перед носом и показывать, что я их подписала.
Секеркова отставила палку, извлекла из кармана халата какой-то смятый лист, сунула Марцину в руку и попросила:
– Марцинек, прочитай, а то тут на машинке, а на машинке я ничего не разберу.
Он взял смятую бумагу и стал читать. Секеркова тем временем подошла к окну и выбросила окурок.
– Пани Секеркова, вы подписали договор на восемь лет. Третий год начался в феврале. Они еще пять лет имеют право держать мачту у вас во дворе. Они платят вам аренду за весь участок при доме. И заасфальтировали вам во дворе дорогу.
Ну, платят, чего-то там платят. А что мне с того, если мачта мне заслоняет горы и Снежка нервничает? Что мне с этих денег? Так я и сказала рыжему. И тогда он достал из папки телефон и положил на стол. Дескать, он мне его как бы дарит. Ну, первым делом я ему сказала: нечего меня подкупать, но потом присмотрелась к телефону. Хороший, кнопки крупные, в самый раз. Эсэмэски удобно отправлять. Да только какой мне, Марцинек, прок с этого телефона? Мачту эту поставила «Идея», а кума у меня в Кракове с «Эрой». И мне «Эра» получается дешевле. Ты знаешь кого-нибудь, кто мне вынет SIM-карту из телефона, который мне подарил рыжий?
Марцин не смог удержаться от смеха. Он накрылся одеялом и хохотал.
«Ты знаешь кого-нибудь, кто мне вынет SIM-карту… кнопки крупные, в самый раз для эсэмэсок…» – мысленно повторял он, корчась от смеха. Наконец он вылез из-под одеяла.
– Не беспокойтесь, пани Секеркова, – сказал он, сдерживая смех. – Я возьму его с собой в Сонч, и через два дня у вас будет телефон без SIM-карты.
Секеркова с подозрением смотрела на него.
– Марцинек, а сколько это будет стоить? Я ж все-таки бедная вдова.
– Ничего не будет стоить. Для вас ничего. Ни злотого, пани Секеркова.
Она с облегчением вздохнула и взяла следующую сигарету.
– А я тебе за это яичек принесу. Ладно, пусть уж стоит эта мачта. Что такое пять лет? Пять лет не вечность.
Она положила свой сотовый на ночной столик и встала.
У дверей она остановилась, повернулась и спросила:
– А не хочешь котенка от моей Снежки? Не так одиноко будет вечерами. Снежка приносит здоровых котят. Я выберу тебе самого крупного из помета.
Марцин улыбнулся:
– Пока не надо. Может, следующей весной.
– Как хочешь, как хочешь. Помни только, Снежка уже старая и скоро никакой кот на нее не полезет.
И она вышла, оставив в комнате облако табачного дыма.
Марцин откинул одеяло и слез с кровати. Голый, он потянулся у открытого окна, и в этот момент со двора заглянула Секеркова:
– Но светящуюся Божью Матерь ты вытащи. Марцинова Ее носила освятить на Пасху, когда приезжал епископ из Кракова, а ты Ее в какой-то грязной коробке держишь, – произнесла она с укоризной.
Марцин в испуге неловко прикрыл ладонью причинное место. Секеркова рассмеялась, подавилась дымом и закашлялась. Марцин быстро встал между окнами и прикрылся занавеской.
– Ты чего это, Марцинек? Меня, что ли, стесняешься? – поинтересовалась она, положив локти на подоконник. – Думаешь, старая Секеркова не знает, что у здорового мужика болтается между ногами? Да я твоего птенчика самая первая увидела. Еще раньше, чем твоя покойница-мать. И тогда он тоже так же торчал, как сейчас, – снова рассмеялась она.
Он стоял за занавеской, прижавшись к стене, и молчал. Через минуту он услышал, что Секеркова уходит. Он осторожно выглянул и, увидев, что она уже на дороге, быстро закрыл оба окна. Она, услыхав звук захлопывающихся оконных створок, обернулась и погрозила ему палкой.
Улыбаясь своему отражению в зеркале, Марцин брился в ванной. Он не знал никого, подобного Секерковой. Человека с границы двух миров. Причем пребывающих в полном согласии между собой. У нее, истово верующей католички, толерантности было поболе, чем у иных полуневерующих четверть-атеистов. Постоянно удивленная тем, что можно жить и не верить в Бога, она была далека от фанатизма и проповедничества.
Она жила воспоминаниями прошлого, которое понимала, но пребывала и в согласии с настоящим, зачастую непонятным для нее, однако очень важным. Хромая старушка с морщинистым лицом, вечно в черном траурном платье и цветастом гуральском платке, с вечной сигаретой во рту, с наушниками плеера, воспроизводящего оперы, она изуродованными ревматизмом пальцами то перебирала зерна четок, то выстукивала эсэмэски куме в Краков. Своим существованием она доказывала, что можно жить достойно. В любые времена. Когда она входила в корчму, стихали крики подпивших гуралей. Когда она приходила к ксендзу Ямрожему, тот, чем бы он ни занимался, отрывался от своих дел и принимал ее у себя в доме. И при этом никогда не присутствовала Вальчакова, ксендзу даже не приходилось отсылать ее на кухню, так как, видя Секеркову, она сама туда убегала. Старая Секеркова присутствовала на всех крестинах, первых причастиях, свадьбах и похоронах в деревне, и ксендз – не только Ямрожи, но и все его предшественники – не начинал воскресную мессу, пока Секеркова не прохромает через весь центральный неф костела и не сядет на первой скамейке.
Не только ксендз в костеле так отличал ее. В корчме тоже отличали ее, да еще как. И куда чаще чем раз в неделю, по воскресеньям. Если в гуральскую корчму – точно так же, как когда-то в английский, шотландский или австралийский паб, – входят женщины, то они либо туристки, либо заблудились, что с местными случается крайне редко, либо все магазины в деревне закрыты и нигде – даже у самогонщиков – нельзя купить водки. Когда такая заплутавшая женщина входит в корчму, там на миг воцаряется мертвая тишина, гурали прекращают разговоры, рюмки замирают на полпути ко ртам, и все смотрят на нее, как на пингвина в плавках, который пришел к киоску на пляже купить мороженого. Так вот, когда Секеркова входила в корчму, тишина не устанавливалась, никто не задерживал на полпути ко рту рюмку или стакан, более того, многие даже головы не поворачивали. Тем самым Секеркова была однозначно и окончательно уравнена в правах. Большего равноправия в гуральской деревне и представить невозможно. Момент входа Секерковой в корчму, чтобы выпить водки,– вот вам феминизм чистой воды! Можно снять кружевные трусики, прибить их к палке, сделать из них знамя и выйти на улицу. Протестовать. Можно. Но можно также в трикотажных панталонах до колен и с четками в кармане войти в корчму, чтобы выпить водки, не вызвав не только протестов, но и удивления гуралей. Самые оголтелые феминистки в такие моменты могли бы гордиться старой Секерковой.
Марцину в книге ксендза Тишнера «История философии по-гуральски» недоставало философии Секерковой. Он был убежден, что если бы ксендз Тишнер познакомился с Секерковой, провел бы в ее хате хотя бы один день и, сидя напротив нее в облаках табачного дыма за рюмкой водки, поговорил с ней о Боге, о мире, о людях, об одиночестве и о все быстрей убегающем времени на фоне неизменных и вечных гор, то именно ее он назвал бы своим гуральским Платоном. Тишнер оценил бы мудрость этой простой женщины. Именно такая мудрость, вырастающая из простоты и искренности, из ординарности неординарной восприимчивости, была для него всего драгоценнее. Секеркова сохранила подобную восприимчивость, несмотря на, а может, напротив, именно потому, что была способна найти смысл в монотонной повторяемости, которая проистекает из желания все выдержать, перенести, чтобы иметь возможность пережить радость нескольких счастливых минут. Она умела находить их в природе, в прогулке по лугу, в глотке свежего горного воздуха. И знала, – о чем писал Тишнер, но только она не читала, – что жизнь состоит из редких мгновений высочайшей значимости и бесконечного числа промежутков между этими мгновениями. А поскольку тени этих мгновений непрестанно реют вокруг нас во время промежутков, ради них стоит жить.