Юрий Трифонов - Время и место
Вместе с Сашкой мы шли черным сырым переулком к метро, мимо табачной фабрики, за угол, мимо часового завода, радостные люди обгоняли нас, мальчишки бежали по мостовой. Сашка сказал угрюмо:
— Эта женщина меня волнует.
Я сразу понял, что он про Надю.
— У тебя были романы? — спросил я.
— Смотря что называть романами. Вообще-то были. Еще в школе.
— Настоящие? — спросил я с сомнением.
— Смотря что называть настоящими. В какой-то мере да. Но эта женщина волнует меня по-настоящему. Хотя она годится мне в тетки и у нее такое несчастное, измятое лицо.
— Но со следами былой красоты, — заметил я.
— Пожалуй, — согласился он. — Я ж говорю, в ней что-то есть.
— Она годится, — сказал я, — не только в тетки.
— Годится, годится, — сказал он.
Так мы поговорили степенно, с достоинством и остались довольны разговором. Но мне Антипов не нравился. В нем было что-то вызывавшее беспокойство. Я долго не мог понять, потом догадался — он был слишком похож на меня. Даже внешне: тоже в очках, молчаливый, медлительный. Черт возьми, мне хотелось одному быть молчаливым и медлительным. Мы оказались почти полные ровесники, я на полгода моложе. Оба жили без родителей, я с бабушкой, а он со старшей сестрой и неродной теткой. И он так же, как я, занимался бумагомаранием и мечтал после войны учиться в Литинституте. Я не решался говорить вслух о своих мечтах, а для него это было простым и давно обдуманным делом, о котором он рассуждал беспечно, как о том, например, что в ближайший выходной надо ехать в Кунцево за картошкой. «В будущем году, когда я поступлю на заочное…» — говорил он без тени сомнения. И я почему-то стал поддерживать этот тон. Вдруг я уверенно заявил ему, что, для того чтобы стать писателем, необязательно учиться в Литературном институте. Я, например, делать этого не собираюсь. Он стал со мной спорить и объяснять что-то несколько свысока, как знаток. Но я отвечал еще более напористо и высокомерно. Мы долго спорили, в результате чего выяснилось, что перед войной оба посещали литкружок Дома пионеров в переулке Стопани. Но друг друга не помнили. Это новое свидетельство похожести не примирило, а еще более разожгло соперничество, о котором никто не догадывался, кроме нас. Впрочем, оно происходило скрытно и, может быть, бессознательно. Он не нравился мне потому, что я чуял в нем свое плохое. И ничего не мог поделать с собой. Мое плохое немедленно, как радиоприемник, настроенный на волну, откликалось на его плохое. Я слышал в его голосе похвальбу, когда он говорил о Литинституте, и не мог удержаться, чтобы чем-то не похвалиться, хотя бы переулком Стопани, на что он отвечал еще большей похвальбой и осведомленностью, а я старался его осведомленность принизить. Наши судьбы были горько близки, и мы это знали, но никогда не разговаривали о больном и горьком. Зато он рассказывал о том, какая у них была квартира, и какая дача в Серебряном бору, и какая моторная лодка, и какой черный английский автомобиль приезжал за отцом каждое утро, и как он лечился в поликлинике на Воздвиженке и однажды лежал с дифтеритом в отдельной палате, приносили меню, он выбирал себе сладкое, и это жалкое, запоздалое тщеславие почему-то так на меня влияло, что я тоже начинал бормотать постыдное. Например, о том, что за отцом приезжал не старый рыдван, а новенькая, только что с завода «эмка». И что на озере мы катались не на моторной лодке, а на моторном катере. Мы хорохорились и похвалялись неведомо чем. А то начинали соревноваться в силе — он поднимал двадцатикилограммовую гирю одиннадцать раз, а я девятнадцать. И я побеждал его в перегибании рук. Только для того чтобы не отстать от него, я заметил небрежно: «Она годится…» И он, как знающий человек, подтвердил: «Годится, годится».
Мы делали радиаторы для самолетов. Ни меня, ни Сашку не брали на фронт из-за плохого зрения, а когда после школы мы подали заявление в военное училище, нам был отказ. Поэтому ничем, кроме радиаторов, мы помочь не могли. В мастерской при инструментальном складе за темным, каменной прочности верстаком — он стоял здесь еще в те времена, когда прежний хозяин, француз, клепал в этих корпусах велосипеды, — мы пилили квадратные отверстия в матрицах, сквозь которые протягивались стальные трубы, становившиеся потом ребрами радиаторов. Терентьич тоже горбатился за верстаком, но успевал бросать на нас косые, подозрительные взгляды. Мы ему не нравились. Мы не так держали пилу, не так стояли у тисков и не так с ним разговаривали, как полагалось. Я задевал его ненужными шутками, а Сашка пускался с ним в спор. Когда Сашка появился у нас, Лев Филиппович сказал старику, чтобы тот давал парню работу полегче, не перегружал сверхурочными, потому что Сашка готовится в институт и пишет стихи. Для Терентьича все это было пустой звук. Он понял одно — начальство хлопочет, стало быть, парень непростой. Надо с ним быть настороже. А Лев Филиппович вовсе не хлопотал, лишь хотел угодить одному человеку из главка, могущественному в области фрезерного дела, который знал Сашкиного отца по гражданской войне, сохранил к нему тайное уважение и теперь хотел помочь его сыну, помочь чуть-чуть, совсем немного и так, чтобы никто не знал, что он помогает. Лев Филиппович надеялся через этого человека получить наряды на два нужных станка, которые другим путем достать было совершенно немыслимо, и человек из главка пообещал, но обещания не выполнил. Видимо, он не смог. Лев Филиппович затаил обиду, ссориться с тем человеком не стал, но к Сашке Антипову охладел заметно. И настали для Сашки худые времена: Лев Филиппович делал его всякой бочке затычкой, гонял в роли носильщика в нудные поездки с агентом Виктором Ивановичем, посылал на самую тяжелую, грязную работу — то в транспортный отдел, то в бригаду такелажников. Тут как раз прибыли из Сибири станки и оборудование двух цехов, эвакуированных в сорок первом году, и надо было таскать, монтировать, людей не хватало, из каждого цеха выделяли троих, четверых, а из нашего инструментального всегда брали двух станочников и Сашку Антипова, иногда еще меня. Но Сашку непременно. Он ни от каких трудов не отказывался. Смотришь, к концу дня идут по коридору двое: впереди Виктор Иванович, сухолицый румяный туберкулезник, подтянутый, щеголеватый, с портфелем и с папиросой «Казбек» в золотых зубах (курить Виктор Иванович давно бросил, но коробку «Казбека» носил с собой для угощенья и всегда жевал незажженную папиросу), а позади плетется, согнувшись, с мешком за плечами, заморенный, взмокший, в запотевших очках Сашка Антипов. И лицо у него такое серое, безропотное и все же горделивое. Никому не жаловался на то, что Зенин угнетает, да, может, и не замечал этого. А в мешках мы таскали инструмент. Лев Филиппович постоянно что-то где-то добывал, выпрашивал, выменивал, и два его агента без устали колесили по московским складам, конторам, заводам, базам, а то ездили и за город, в Люберцы и Томилино.
И все шло чередом до истории с картошкой. Тут Лев Филиппович переборщил. Настала минута, когда выдержка его покинула — вообще-то он был терпеливый и хитрый, отменного здоровья, по этажам и коридорам не ходил, а бегал, в столовой с мискою щей тоже всегда впобежку, разговаривал быстро и не очень внятно, в черных маслянистых глазах что-то неистощимо сверкало, а на заводе он проводил дни и ночи, часто ночевал в отделе на кожаном диванчике, — и вот выдержка Льва Филипповича покинула, и он спросил у Сашки прямо: «Скажи, намерен ли твой родственник выполнить обещание?» — «Какой родственник?» — «Который в главке. Который звонил Василию Аркадьевичу насчет тебя». Сашка не понимал, о чем речь. Он ничего не знал про главк. Никаких родственников, кроме сестры, у него в Москве не было. Тут, видя Сашкино недоумение и не поверив ему, Лев Филиппович заорал в ярости: «Да какого дьявола ты мне нужен? Мне нужны винторезные станки, а не грузчик, который сочиняет стишки! Какой от тебя прок отделу?» Крик происходил в мастерской, неподалеку были Люда и Надя, и мы все трое — Терентьич молчал — вступились за Сашку и сказали, что он малый трудолюбивый, исполнительный, работает хорошо и прок от него есть. Лев Филиппович, рассердившись, убежал и так хлопнул дверью, что задрожало стекло, как во время зенитной пальбы. Терентьич, втайне довольный — даже улыбки скрыть не мог, — сказал, что, видно, от Василия Аркадьевича, главного инженера, нашему Льву проборка. «Да разве винторезные достанешь? Они нынче на вес золота. Тут не психовать надо, а головой думать». Весь день Лев Филиппович был в дурном настроении, на своих отдельских рычал, цеховых кладовщиков гонял и распекал по-пустому, и ходить к нему с «требованиями» боялись. За весь день подписал только два «требования», а остальные — или нету в наличии, или вам это без надобности, или обойдетесь. Но вечером прибежал в ЦИС будто бы что-то найти, зашустрил между стеллажами, Терентьич за ним — хоть не вплотную, но из вида не упускал — и потом мимоходом Сашке: «Ты меня извини, Антипов, погорячился. Я тебе глупость сказал, не обращай внимания, ерунда. Я к тебе отношусь неплохо». И Сашка добродушно ответил: «Да ладно, Лев Филиппович, я уж позабыл». Он, конечно, не позабыл, но думал с досадой не о Льве Филипповиче, а о сестре Людмиле. Догадался — это она устроила пакость с якобы родственником из главка. Пожали друг другу руки, и, уже уходя, Лев Филиппович подмигнул Сашке и сказал вполголоса: «Ты все же насчет станков побеспокойся. Если я эту винторезку не достану, они мне голову отвинтят. Или отрежут, как хочешь». Сашка тут прямо завопил в голос: «Да я-то при чем, Лев Филиппович? Я этого типа в глаза не видел!» Лев Филиппович качал рукой успокоительно, улыбался. «Ничего, ничего, сделаешь, познакомишься…»