Имре Кертес - Без судьбы
И тут всем нам, хотелось того или нет, но пришлось всерьез обратить внимание на запах. Назвать, определить его мне было трудно: сладковатый, какой-то липкий, он содержал уже знакомый химический привкус и что-то еще, и все это – в таком сочетании, что я уже не шутя опасался, как бы только что съеденный хлеб не запросился обратно. Мы быстро установили, что источник его – труба, которая виднелась слева, довольно далеко за шоссе. Это явно была фабричная труба, так нам сказал староста, да она и выглядела как фабричная; причем, по всей вероятности, труба кожевенной фабрики, как многие предположили. В самом деле, я тоже вспомнил: когда мы с отцом, в
былые времена, иногда ездили по воскресеньям в Уйпешт[15] на футбольный матч, трамвай вез нас мимо кожевенной фабрики, и мне в том месте приходилось зажимать себе нос. А вообще-то, пронесся новый слух, на этой фабрике мы, к счастью, не будем работать: если все будет в порядке, если не случится тифа, дизентерии или другой эпидемии, то скоро – обнадежили нас – мы двинемся в другие, более приятные места. Потому у нас и на одежде, а главное, на коже нет пока никаких номеров, таких, как, например, у нашего старосты, или «коменданта блока», как теперь его называли. В том, что у него в самом деле есть номер, многие из нас уже убедились лично: номер этот, рассказывали они, светло-зелеными чернилами нанесен ему на запястье, вернее, специальной иглой навечно вколот под кожу, и называется это – татуировка. Тут я как раз вспомнил, что говорили добровольцы, ходившие за супом. Они тоже видели подобные номера на коже у старых лагерников на кухне. Особенно занимал всех ответ – его передавали из уст в уста, повторяли, пытаясь понять смысл,– который дал один заключенный, когда кто-то из наших спросил, что это за номер. «Himmlische Telephonnummer», – то есть «небесный телефонный номер», ответил якобы тот. Я видел, слова эти многих заставляли задуматься, и хотя
сам я не очень-то мог пока расставить все по местам, однако услышанное и мне, что скрывать, показалось несколько странным. Во всяком случае, после этого наши стали как-то особенно активно отираться вокруг коменданта блока и двух его помощников: как бы между прочим люди подходили к ним, обращались с вопросами, стараясь выпытать то, что было не совсем понятно, а потом спешили обменяться услышанным с другими. Скажем, многих обеспокоила обмолвка насчет эпидемии: а что, тут и эпидемии бывают? «Бывают», – звучал краткий ответ. И что происходит с больными? «Умирают». А когда умрут? «Тогда их сжигают», – услышали мы. По правде говоря – выяснилось мало-помалу, хотя каким именно образом выяснилось, я точно сказать не могу, – словом, труба, что виднеется там, напротив, на самом деле вовсе не кожевенная фабрика, а «крематорий», то есть печь для сжигания трупов: так мне объяснили значение этого слова. Тогда я рассмотрел ее повнимательнее: она была приземистая, угловатая, с широким отверстием, как будто верхушку ее срезали вдруг одним ударом. Могу сказать, что, узнав это, ничего особенного, кроме некоторого почтения – ну и, само собой, запаха, который просто уже обволакивал, затягивал, словно густая липкая жижа, словно болото, – я не почувствовал. Зато немного дальше мы, каждый раз удивляясь, увидели еще одну, потом еще одну и, уже где-то на горизонте, на самой кромке сияющего небосвода, еще одну такую же трубу; две из этих, вновь обнаруженных труб извергали, подобно нашей, густой дым, и, наверное, правы были те, кто с подозрением смотрел и на клубы дыма, поднимающиеся в небо из-за отдаленной, с вялой зеленью рощицы; наверняка у них возник вопрос – на мой взгляд, вполне естественный: если тут столько трупов, неужто и в самом деле эпидемия так разгулялась?
Определенно могу сказать: еще не настал вечер первого дня, а я в общих чертах, приблизительно во всем уже разобрался. Правда, за это время мы побывали еще и в бараке-нужнике, который тоже представлял собой строение вроде сарая, где от торца до торца тянулись три дощатых возвышения, и на каждом двумя рядами – то есть всего шесть рядов – располагались отверстия: над ними надо было присаживаться или попадать в них стоя, кому что требовалось. Много времени, чтобы освоиться, нам не дали: очень скоро в дверях появился сердитый заключенный, теперь уже с черной повязкой на рукаве, с тяжелой на вид дубинкой, и всем, успели они справиться со своими делами или не успели, пришлось немедленно удалиться. Там же околачивались еще двое старых, но попроще, заключенных: эти оказались более покладистыми и охотно давали нам объяснения. Под руководством коменданта блока нам пришлось проделать – туда, потом обратно – довольно длинный путь; зато путь этот проходил мимо интересного поселения: за проволочной изгородью стояли обычные бараки, но между ними ходили странные женщины (взглянув на них, я тут же поспешил отвернуться: у одной из женщин платье было расстегнуто сверху, и оттуда свисало что-то, к чему судорожно припал младенец с блестящей на солнце, гладко остриженной головенкой) и не менее странные мужчины, одетые, как правило, в заношенную, но все-таки не лагерную, а обычную одежду, какую люди носят там, за проволокой, в вольной, так сказать, жизни. На обратном пути я уже знал: это – цыганский табор. Я даже удивился немного: дома к цыганам все, и я в том числе, относились, само собой, сдержанно, однако до сих пор я ни разу не слышал, что они тоже в чем-то виноваты. Как раз в тот момент, когда мы шли мимо, туда приехала телега, которую тянули дети, впряженные в постромки, как пони; рядом с ними шагал мужчина с длинными пышными усами и с кнутом в руке. Телега была прикрыта какими-то драными одеялами, но из-под них тут и там выглядывала поклажа: хлеб, причем не просто хлеб, а – ошибиться тут было невозможно – настоящие белые булки; стало быть, сделал я вывод, цыгане все-таки стоят на ступеньку выше нас. И еще один эпизод запомнился мне после похода в нужник: за проволочной оградой, в другой стороне, по дороге, в белом пиджаке и белых брюках с широкими красными лампасами, в большом бархатном черном берете, какие, если судить по старинным картинам, носили в средние века художники, с толстой лакированной тростью в руке, прогуливался, поглядывая по сторонам, человек, и мне очень трудно было поверить, что он такой же заключенный, как мы; люди вокруг уверяли, однако, что это так и есть.
Готов поклясться хоть под присягой: по пути ни туда, ни обратно лично я ни с кем посторонним не разговаривал. И все-таки именно после этого похода у меня появилось более или менее точное представление о том, куда мы попали. Теперь я знал, что там, напротив нас, в этот самый момент горят в печи те, кто ехал вместе с нами в поезде, кто на станции попросился на грузовик, кого, по возрасту или по другой какой-то причине, врач счел непригодным для работы, а также малыши и вместе с ними их матери, не говоря уже о будущих матерях, фигура которых выдавала их беременность, – так нам сказали. Со станции их тоже повели в баню. Им, как и нам, рассказали про вешалки, про номера, которые нужно хорошо запомнить, про то, где и как они будут мыться. Говорят, их тоже ждали парикмахеры, и мыло им раздали так же, как нам. Потом они тоже попали в помывочную, где тоже есть трубы и душевые розетки,
– только из этих розеток на них пустили не воду, а газ. Все это свалилось на меня не сразу, а по частям, понемногу, я то и дело узнавал новые и новые подробности, с некоторыми не соглашаясь, другие принимая сразу и дополняя их новыми деталями. Так, я услышал, что вплоть до самой газовой камеры с людьми обращаются очень вежливо, даже предупредительно, окружая их теплом и заботой, дети играют в мяч и поют, а место, где их убивают, очень красиво, ухожено, окружено газоном, деревьями и цветочными клумбами; потому все это, наверное, и оставило у меня ощущение какого-то розыгрыша, какой-то веселой мальчишеской проказы. Собственные впечатления тоже играли тут, если подумать, не последнюю роль: я, например, вспомнил, как ловко, с помощью трюка с вешалкой и номером, который обязательно надо было запомнить, нас обвели вокруг пальца, заставив переодеться в лагерную робу; или как напугали тех, у кого еще были какие-то ценности, сказкой насчет рентгена, которая так и осталась пустой сказкой. Конечно, я понимал, все это, если смотреть с другой стороны, вовсе не шутка: ведь что касается конечного результата – если можно так выразиться, – то его я мог наблюдать собственными глазами, а главное, ощущать все никак не успокаивающимся желудком; но что делать, все равно это представлялось мне в какой-то мере, пускай не очень смешным, но все-таки розыгрышем, и в основе своей – во всяком случае, так мне казалось – вряд ли очень уж сильно отличалось от того, что на самом деле происходило. В конце концов, ведь, скорее всего, оно так и должно было быть: какие-то люди, пускай не мальчишки, не школяры, само собой, а взрослые, люди, может, даже солидные господа, в солидных костюмах, с сигарами во рту, с орденами, то есть сплошь большие начальники,