Пенелопа Лайвли - Лунный тигр
Водитель решает, что надвигается хренова песчаная буря («Прошу прощения за свой французский, мисс»). Они влезают в грузовик и, съехав с пригорка, катят по пустыне, а один, уже виденный ими прежде пейзаж сменяет другой, также виденный. Колея становится почти незаметной, но водитель ориентируется на отдаленные темные очертания какой-то техники. Когда они подъезжают поближе, выясняется, что это грузовики Красного Креста возле подбитого танка. На носилках лежит перевязочный пакет, санитары карабкаются на танк. Водитель останавливается, выпрыгивает из кабины, за ним идут Джим Чемберс и новозеландец. «На твоем месте, подруга, я бы остался», — говорит Джим Чемберс Клаудии. Она даже не удостаивает его взглядом. Подойдя к танку, Клаудия видит, что санитары вытаскивают то, что некогда было человеком, — красное, черное, с разбитой головой и ослепительно белой расщепленной костью на месте руки. В воздухе стоит запах гари и гниения. Еще двое носилок и перевязочных пакетов лежат в кузове санитарного грузовика. Водитель Красного Креста объясняет их водителю дорогу. Похоже, они сбились с пути. Всю последнюю неделю шли танковые бои, и земля исчерчена их глубокими зубчатыми следами: красноречивое свидетельство того, что здесь происходило.
Они снова забираются в грузовик. Теперь ветер гонит песок, отчетливая ясность окружающего исчезла, горизонт заволокло. Водитель надевает защитные очки и находит еще пару, для Клаудии. Они двинулись в неизвестность, водитель теперь то и дело останавливается и осматривает приметы, но и пустые канистры, и указатели вдруг куда-то исчезли, и они прорезают пустоту, ориентируясь на случайные перепутанные следы шин. Песок поднимается тучами. Мир становится розовым, оранжевым, огненным — в десяти — пятнадцати ярдах невозможно разглядеть уже ничего.
Они продираются сквозь песчаную бурю. Колея сменилась предательскими песчаными волнами, которые вздымаются и скребут подбрюшье грузовика. Дважды они останавливались и брались за лопаты. Как только они тронулись во второй раз, откуда-то снизу раздался скрежещущий звук, грузовик дернулся и встал. Водитель выскочил из кабины и исчез под ним. Выбравшись, он объявил, что задняя ось, эта чертова задница, переломлена.
Теперь бранятся уже все. Новозеландцу предстоит интервью, которого он уже никогда не возьмет, если к ночи они не окажутся на месте. Водитель, который явно считает, что его главная обязанность — позаботиться о Клаудии, говорит: «Не беспокойтесь, мисс, мы вас доставим». — «Я не беспокоюсь», — отвечает Клаудия. Она не беспокоится. Она снимает крышку портативной пишущей машинки и печатает, сидя в кабине грузовика, в то время как вокруг бушует пустыня — сейчас нежно-розовая, белая, зеленовато-желтая. Джим Чемберс извлекает фляжку с виски. Водитель говорит, что хоть здесь и не так светло по ночам, как на Пиккадилли, но рано или поздно кто-нибудь их все равно найдет, они не могли далеко уйти в сторону от этой чертовой колеи, и, когда песчаная буря уляжется, они попытаются определить, где оказались. «Как пишется "флуоресцентный"?» — спрашивает Клаудия. «Не выпендривайся, Клаудия», — говорит Джим. Водитель, который уже окончательно без ума от нее, предлагает еще сигарету.
Клаудия печатает. Время от времени она прерывает работу, чтобы смахнуть песок с пишущей машинки. Печатает она отчасти потому, что это ее работа и сейчас есть время, отчасти — чтобы изгнать образ, который запечатлен в ее зрачках. Она пытается излить в словах то, что она видела и о чем думает. Еще она печатает потому, что смертельно устала, хочет пить, плохо себя чувствует и у нее отвратительное настроение. Если она не займет себя чем-нибудь, то может не сдержаться, и потом ей будет стыдно.
В завываниях пустыни проступает другой звук. Что-то большое движется во мраке и внезапно оказывается вездеходом, в котором видны две фигуры. Раздаются окрики с той и с другой стороны. Вездеход приближается, из него выскакивают люди. Это два офицера, один из них — танкист по имени Том Сауверн. Присутствие в грузовике Клаудии удивляет их и тревожит. Они направляются в штаб-квартиру части и могут подвезти туда двоих. Водитель останется, пока не сможет разобраться в поломке. Джим Чемберс тоже вызвался остаться. Новозеландец угрюмо высказал такое же пожелание. Естественно, и Клаудия тоже. В конце концов, решено, что останется все-таки Джим.
Клаудия взбирается на сиденье вездехода. За рулем Том Сауверн. Буря утихает, уже можно разглядеть очертания пейзажа и найти колею. Она так устала, что не может разговаривать. В какой-то момент она задремала и склонила голову на плечо Сауверна, но тут же почувствовала, как он осторожно, но твердо усаживает ее прямо. Так она и сидит, в полусне и почти ничего не видя, только руку на руле вездехода, загорелую руку, от запястья до пальцев поросшую темными волосами; спустя сорок лет она по-прежнему ясно видит эту руку.
Мое устланное коврами и обложенное подушками возвращение в Египет, с рафинированным осмотром достопримечательностей и отелем «Хилтон», включало в себя и короткую поездку в пустыню. На этот раз ее можно было наблюдать, сидя за тонированным стеклом, в кондиционированном салоне автобуса. Водитель сделал остановку, чтобы пассажиры могли выйти и вдохнуть настоящий воздух пустыни; к тому же здесь был прекрасный вид на пирамиды в Дашуре. «А вы не хотите пройтись?» — спросил мой американский друг. Я покачала головой. «С вами все в порядке? — спросил он заботливо. — Вы за всю дорогу слова не сказали». — «Все отлично, — ответила я, — просто задумалась. Я раньше уже видела пустыню. Выйдите, осмотритесь. Я побуду здесь». — «Ладно, — он поднялся, — когда же вы ее видели, вы что, раньше здесь бывали?» — «Не здесь», — вяло ответила я. Он не допытывался; внимание у него переключалось быстро, ниоткуда появились погонщики верблюдов, и пора было доставать фотоаппарат. Он вышел наружу, а я осталась за тонированным стеклом, сквозь которое я видела свои собственные воспоминания, не утратившие четкости и красок образы иного времени, увязающие в песке танки, сюрреалистические вихри цвета сепии и пятна маскировочной сетки.
Я думала не о Томе, а о себе. О себе не как обо «мне», а как о «ней», неискушенной и неопытной, жившей наугад, вслепую — такой я видела себя сейчас с ужасающей ясностью. Так я чувствовала — и так, вероятно, чувствуют все, — если вспомнить решающие моменты прошлого: ночь перед взятием Бастилии, лето 1914 в долине Соммы, осенние дни в Уорикшире перед Гражданской войной. Уже ничего нельзя сделать не остановишь, не отведешь предопределенного. Это история; это то, что должно случиться.
Мой техасец снова забрался в автобус и убрал фотоснаряжение, сохранив для потомства образ некоего мафиозо, сидящего на верблюде с винтовкой а-ля Лоуренс Аравийский в одной руке и ниткой пластмассовых синих бус — в другой. «Вот адское место, как только здесь люди живут!», — прокомментировал он. «Этот человек, — сказала я, — весьма вероятно, живет в Каире, а сюда приезжает на автобусе». Вы думаете? — он с сожалением посмотрел на отбывающего барышника. — «Наверное, вы правы. Я на местный колорит ведусь запросто. Нипочем не отличу, кто жулик, кто нет. Но вас на мякине не проведешь, так ведь, Клаудия?»
Наверное, и я звала его иногда по имени. Эд? Чак? Я не помню. Что я помню — так это двух совершенно разных людей, странный дорожный союз двух посторонних. В каком-то смысле я была рада компании: его невосприимчивость служила мне щитом. Я долго колебалась, прежде чем предпринять эту поездку, снова и снова откладывала ее, но всегда знала, что в конце концов приеду сюда. И, наконец столкнувшись с миражом, видением иного времени, я с удивлением обнаружила, что этот тягостный призрак — я сама. Не он, не Том. Том тоже был здесь, но — по-другому.
В Замалеке[72] со мной жила еще одна девушка — Камилла, пикантная секретарша из посольства. Камилла была одной из тех разодетых в шелк, благоухающих маркитанток, кто прекрасно себя чувствует во время войны. В другое время ей бы пришлось провести свои молодые годы где-нибудь в английской провинции, гуляя с собаками и изредка наведываясь за развлечениями в ближайший городок. Сейчас же она жила на полную катушку, по утрам печатая пару писем для кого-то, кто когда-то учился вместе с папочкой, а вечером выбирала себе по вкусу офицера из 8-го гусарского полка.
Каир сороковых, изобилующий людьми разноязыкий город, сейчас кажется мне квинтэссенцией этой удивительной страны. Смесь древности и современности видна во всем — в пейзаже, бурлящей повседневности города, где сошлись все расы, слышны все языки, где греки, турки, копты, евреи, британцы, французы, бедные, богатые, эксплуататоры и угнетенные спешат, задевая друг друга локтями, по пыльным мостовым. Впрочем, мостовые — единственное, что у них есть общего. Я однажды видела, как старуха присела на ступени мечети и умерла — напротив открытой террасы кафе, где ели сласти и мороженое. Мы, европейцы, разъезжаем по улицам на авто или в открытых повозках-гхари; вперемешку с нами движутся тележки, запряженные осликами, велосипеды, тысячи босоногих пешеходов, трамваи, где людей — как пчел в улье. Некоторые из нас сражались в этой войне не на жизнь, а на смерть, другие понятия не имеют, что это была за война, чья и за что. Она — как львиный рык в театре за сценой, когда актеры заняты своими делами. И в то же самое время этот необыкновенный экран сверхъестественным образом отражает контрасты — плодородная долина Нила сменяется пустыней так резко, что можно разом шагнуть из одного пространства в другое; потрескавшиеся статуи могут оказаться греческими, римскими, древнеегипетскими, средневековыми, христианскими, исламскими; не умеющие читать и писать крестьяне проживают свою недолгую (около тридцати лет) жизнь в лачугах рядом с грандиозными храмами, три тысячи лет несущими на своих стенах мифические образы. Эта страна не признает ни хронологии, ни логики.