Леонид Зорин - Глас народа
Смеяться Лецкому не хотелось. Все повторяется в сотый раз. Город, должно быть, не изменился, пусть даже на дальних его окраинах взметнулись новейшие многоэтажки. Вновь вспомнилась горластая улица, ползущая в гору, родительский дом о двух этажах, золотая луна, повисшая над дощатым балконом. Старый приют молодых бессонниц! Что ж, умилительная картинка, если увидеть издалека, но созерцать ее ежечасно, когда ты здоров, неистов, молод, и взрывчатая бессонная кровь тебе нашептывает, подсказывает всякую сладкую чепуху, кружит голову и пружинит ноги — тут не до переулочной грусти, тут нужно только вылить до капли всю свою яростную смолу.
Юноша спрашивает его, сможет ли он у него провести три или четыре денька, пока не найдет себе пристанища. Ну что же, выдержу и неделю.
И сразу же вспомнил об Ольге Мордвиновой. Ей приблизительно столько же лет, что этому потешному овощу, но как велико меж ними различие. Какие моря и материки меж этой провинциальной песенкой и царственно снисходительной грешницей! Не переплыть и не пересечь.
После той ночи она появилась за эти два месяца лишь два раза. «Так надо. Не хочу привыкать». Он радостно согласился:
— Разумно.
Однако не преминул подсказать себе: нет в мире большего удовольствия, чем посягнуть на советы разума.
Но сразу же одернул себя: «Играй, счастливчик, да не заигрывайся». Недаром же Валентина Михайловна так хмурится в последнее время. Не сделала бы ее Нефертити поверенной своих девичьих тайн. Тут, кстати, нет ничего необычного. Столь свежее юное существо испытывает к многоопытной даме симпатию наряду с уважением — «она хоть и злюка, да востроглаза». Что бы сказала она о Спасовой?
Он помрачнел. Пора разобраться в своей непридуманной истинной роли. Две стервы делают, что хотят. Он вспомнил, как Спасова полушутя-полусерьезно тревожит Господа: «Смилуйся, Творче» и повторил:
— Смилуйся, Творче. Не будь гневлив.
Что нынче сказала ему старуха? «А волос, между тем, истончается». Сказала совсем по другому поводу, но это Кассандрово пророчество звучит едва ли не угрожающе.
И тут неожиданно для себя, без всякой естественной, видимой связи он снова подумал о южном городе, о крохотном бугорке на карте, письмо из которого он получил. Подумал даже не о письме — о той, представшей ему картинке, рождающейся пред ним все чаще — о желтой луне, повисшей над ночью, о старом балконе, горбатой улице, об этой сжигавшей его бессоннице, однажды сорвавшей с привычного места и выбросившей его в Москву.
11
В самом начале студеного марта Вера Сергеевна занедужила. Ее самочувствие ухудшалось, по вечерам бил озноб. Сперва она взяла бюллетень, сказала — за два-три дня переможется. Потом согласилась, что дело серьезней. Привычная работа по дому стала ей совсем непосильна.
Жолудев резко сказал Геннадию, что надо принять неотложные меры, и всякая пассивность преступна. Геннадий сперва привычно набычился — нечего проявлять свою чуткость и человеческую заботу, много вас, плакальщиков и хлюпальщиков. Однако же день спустя приутих — не вредно бы лечь в хорошее место.
Жолудев заметался, забегал, потом смущенно толкнулся к Лецкому. Могущественный сосед помог. Веру Сергеевну положили в «больницу санаторного типа», которую для поднятия духа было принято называть санаторием. Он был расположен не слишком близко, в укромном подмосковном поселке, недалеко от аэродрома — почти без пауз ревели моторы. К ним, правда, сразу же привыкали.
Геннадий отвез Веру Сергеевну, отвергнув предложение Жолудева, который хотел присоединиться. «Доставлю. Обойдусь без помощников». Вернулся под вечер, был доволен. Палаты, чаще всего, двухместные. Центральный корпус стоит на горке. В нем биллиард и библиотека. Пониже, вокруг, стоят коттеджи. В одном из них поместили Веру.
В последнее время Сычов стал сумрачней, без надобности не затевал разговора, на Жолудева посматривал искоса, с какой-то опасливой подозрительностью. О Вере говорил неохотно, отделывался короткими фразами, а то и просто одним словечком. Буркнет себе под нос: «Поправляется», — и сразу закроется, замолчит. Жолудев исстрадался, извелся, спасался работой — не помогало.
Март выдался на редкость морозный. Иной раз на дырявое небо всходило рябоватое солнце, но толку от вялых лучиков не было — не греют, только резче высвечивают безрадостный, унылый пейзаж. Уставшая от зимы столица нахохлилась стенами в темных потеках, крышами в рваных подтаявших хлопьях, хмурыми запотевшими окнами, желтой и грязноватой наледью скользких враждебных тротуаров. Время проклюнуться весне с ее капелью, с ее надеждой, но где она, нет ничего похожего, одна измотавшая маета.
В субботний вечер Геннадий Сычов зашел к соседу, спросил: «Занимаешься?» — значительно посмотрел на стены, заставленные книжными полками, и хмуро бросил:
— Свободен завтра? Я к Вере еду. Хочешь — со мною?
— Ты еще спрашиваешь! — крикнул Жолудев.
— После двенадцати отправимся. Дорога, надо сказать, не близкая.
Жолудев готовился к встрече, словно к свиданию, — он приоделся, сбегал на рынок, наполнил доверху сластями с фруктами черную сумку, которую ценил за вместительность. Деятельность на благо партии пошла на пользу его бюджету — он вспомнил, как Лецкий когда-то сулил ему, что он еще оденет в меха любимую женщину, и рассмеялся.
Геннадий покосился на сумку и не одобрил подобных излишеств. Глухо спросил:
— Куда ей столько? Всякое бабье угощать? Я ведь — не с пустыми руками.
— Нет уж, пожалуйста, не возражай, — пылко сказал Иван Эдуардович. — Это, Геннадий, моя забота.
— Дело твое, — сказал Геннадий.
И вновь, как это нередко случалось в последние дни, взглянул на соседа долгим оценивающим взглядом.
Весь путь в подмосковной электричке он оставался задумчив, мрачен, не проронил ни единого звука. Но чувствовалось, что в этом молчании копится нервное раздражение.
Наискосок сидела компания — трое подвыпивших пацанов. Один был с гитарой, с сережкой в ухе. Пощипывая тугие струны, выкрикивал озорные слова, весело, играючи жалуясь: «Просидел я две недели, как на даче. Не видал я ни жены, ни передачи».
— Замолкни, — с угрозой сказал Геннадий. — Уши через тебя заболели. Жены он не видал, засранец долбаный.
Певец спросил:
— Ты, дядя, припадочный?
Геннадий привстал:
— Кому я сказал?
Подростки негромко побухтели, но петь перестали, а вскоре ушли.
Жолудев недоуменно спросил:
— Зачем ты к ним вяжешься? Не понимаю.
Геннадий насупился еще больше:
— Тебе и не надо все понимать.
Вылезли на склизкой платформе, вместе с нестройной толпой пассажиров, нагруженных сумками и пакетами, неспешно зашагали к автобусу. Ждали его на ветру полчаса, устало перебирая ногами. Пришел он, плотно набитый дюдьми, Жолудев едва притулился с задранной над головою сумкой.
Окна на холоде запотели, где ехали, он толком не видел. Знал только, что ехать сорок минут — приедут к исходу тихого часа.
Неожиданно Геннадий сказал:
— И думаешь, так можно прожить?
Иван Эдуардович не понял:
— О чем это ты? Про что я думаю?
Геннадий сказал:
— Пройти стороной. Тихой пробежкой, коротким шагом. Так не бывает. Не получается. И воробьи со скворцами дерутся. Такая война за гнезда идет. Галки кидаются на грачей. Зато вороны галок гоняют.
Жолудев ощутил обиду и возразил:
— Это я-то — сторонний? Про что не знаешь, не говори.
Геннадий ничего не ответил, потом усмехнулся и выразительно поднял литой задубевший перст.
— Может, и знаю. Еще неизвестно.
Жолудев только пожал плечами.
На остановке «Санаторий» автобус почти весь опустел. Кроме двоих озабоченных теток все ехали навестить больных. Те уже шли навстречу гостям. Звучали приветствия и поцелуи.
— А наша-то где? — бормотнул Геннадий.
Дорожка еле приметно спускалась и сразу же упиралась в цепочку из одноэтажных приземистых домиков. Было их не то шесть, не то семь. Когда мужчины до них добрались, из крайнего вышла Вера Сергеевна в знакомой коричневой шубейке и теплом оренбургском платке.
— Не больно спешишь, — сказал Геннадий. — А нынче я не один. Я — с гостем.
Она рассмеялась:
— Здравствуйте, мальчики! Вот умнички, сразу оба приехали.
— Это вот вам, — Иван Эдуардович передал ей черную сумку. — Хотя… я лучше сам донесу. Она, по-моему, тяжеловата.
Вера Сергеевна заглянула в черную сумку, всплеснула руками:
— Прямо забалуете меня…
— Баловать он у нас любитель, — сказал Геннадий.
— Не то, что ты, — она откровенно развеселилась.
— А потому что мне известно, — сказал назидательно Геннадий. — Жизнь — одно, баловство — другое.
— Мне много… — сказала она озабоченно. — Хотя… Я девочек угощу.