Альфредо Конде - Ноа а ее память
Тот день завершил период в несколько лет, воспоминания о котором, думаю, вполне благоразумно я храню лишь для себя: я провела эти годы за учебой и никому не обязана давать по этому поводу никаких объяснений. Впрочем, пожалуй, настало время что-то рассказать и об этих годах. Я жила в доме моего дяди, брата моего отца, с которым познакомилась только через несколько лет, потому что все это время он находился за границей; жила я в совершенном одиночестве и уединении, вся уйдя в занятия, и лишь изредка меня навещал мой дядя Педро, изредка отец и иногда какой-нибудь приятель или приятельница, дружба с которыми у меня разлаживалась, как только я замечала: она может привести к той глубокой близости, что дает право на откровенность. Меня считали странной, и мало кому удавалось умно защитить меня, ибо никто толком не мог меня понять. Да, я была странной — и все. И я усердно училась. Во время зимних каникул я уезжала в П. и следила за имением. Иногда я являлась во дворец епископа О. и говорила, говорила, говорила. А иногда, если мне не изменяет моя короткая память, я ездила к бабушке и дедушке и слушала и молчала, ибо это было удобно и соответствовало приличиям.
Я вновь увидела Кьетана после летних каникул, когда вернулась в К. с намерением поступить на отделение лингвистики и начать работу над диссертацией; у меня не было ничего худшего, на что можно было потратить время, и ничего лучшего, чем можно было заняться, а кроме того, у меня, разумеется, имелся более чем достаточный интерес к этой работе.
День определенно изменчив и неспокоен. В те пять лет умерли мои бабушка и дедушка, а моя тетя Доринда попыталась было жить со мной в надежде скрасить одиночество себе и мне. Она была подавлена — ведь за семь месяцев один за другим ушли ее родители — и никто не решился бы ей отказать в приюте; меня угнетало, что я так мало получила душевного тепла от своих бабушки и дедушки, так мало с ними общалась и многого не смогла узнать из-за ненависти, которую годами хранила в себе. И я решила не совершать той же ошибки по отношению к Доринде, которая в конце концов была сестрой моей матери, ведь откуда-то все же должен был взяться характер, определивший ее судьбу. Как это часто случается, я создала из бабушки и дедушки миф и согласилась принять мою тетушку, готовая установить отношения, которых раньше не существовало. Педро согласился с моими доводами, а отец сказал: увидим, чем это все кончится. Все закончилось быстро. Не было ни обид, ни проблем, никаких ссор: через несколько месяцев Доринда решила продолжить свои путешествия, а мне это показалось не только уместной, но мудрой и здоровой мыслью. Сейчас мы прекрасно ладим и, думаю, даже любим друг друга. Возможно, потому что обе чувствуем себя одинокими.
Шел дождь. Шел дождь, и я решила зайти в «Тамбре», старое кафе с угрюмыми задумчивыми официантами, влюбленными парочками у окон и подвыпившими компаниями, и там сидел он. Как он разглагольствовал! Какое красноречие исходило из его толстоватых, четко очерченных губ, какую глубину выражал его взгляд, казавшийся загадочным прежде всего из-за массивного носа, оставлявшего глаза где-то позади, из-за чего они выглядели далекими и темными; нос скрывал также слегка нависавшие над глазами веки, которые, впрочем, удачно оттенялись ресницами, являвшимися, вне всякого сомнения, отрадой его матери, такие они были длинные; они были такими длинными, что, казалось, опускались прямо на щеки, как я уже упоминала, румяные и толстые. Он слегка походил — теперь мой дух принимает это уже спокойно — на певца рок-н-ролла Пола Анку, который завораживал даже в таком доморощенном варианте. Я понимаю, какими жестокими можем быть мы, женщины, сколь отрицательны могут быть наши оценки, как несправедливы многие из наших суждений, когда они вызваны досадой и крушением надежд, но Кьетансиньо действительно был таким, он и теперь еще такой, только более лысый. Что же меня в нем привлекло? Что же это было, какой же порыв буквально пригвоздил меня к столу, стоявшему рядом с тем, за которым сидел он? Я думаю, это — его голос, его манера говорить. Ведь это немало. Красота его слов, мягкость его голоса, меткость его суждений как будто сделали меня маленькой рядом с ним. Заметив мое присутствие, он стал сначала говорить для меня, затем и смотреть на меня и наконец заговорил обо мне:
— У девушки, что там сидит, очень милые глазки и законченный мелкобуржуазный вид… Что бы она сказала, если бы ей пришлось принять решение, подобное тому, что сейчас предлагаю я? Так вот она бы сказала…
И он продолжал говорить, зная, что его слушает и им восхищается избранная публика, самые выдающиеся представители университетского сословия. Если кто-то приходил в возбуждение, Кьетан был живым воплощением сдержанности; если кто-то медлил с определениями, то Кьетан был сама революция, он представал перед моим взором милым и нежным, изысканным и мужественным, яростным и невозмутимым, спокойным и неистовым. А он продолжал бросать на меня взгляды и, обращаясь ко мне, теперь уже открыто улыбаясь самой восхитительной, самой обольстительной своей улыбкой, сказал:
— …а если я не прав, то пусть эта девушка, которая, несомненно, разбирается в таких вещах, скажет: разве Роже Мартен дю Гар, махровый реакционер, не написал «Семью Тибо», лучший роман о Первой мировой войне, по крайней мере, если мы рассмотрим его не с нашей частной литературоведческой точки зрения, что, впрочем, также может представлять интерес, а с революционных позиций, находящихся в нашей компетенции; так вот она…
И когда, готовая на все, я уже собиралась вмешаться, отважившись высказать противоположное мнение, хотя бы только для того, чтобы окончательно привлечь к себе его внимание, Кьетан и рта мне не дал открыть:
— …потому что то, что она собирается сказать, это…
И вновь говорил он.
Он поступал таким образом по крайней мере еще полдюжины раз, так, по крайней мере, мне показалось: «Памфлет — это совершенно не исследованный литературный жанр, и эта девушка…», и так до изнеможения. Когда он счел, что я уже достаточно очарована, то пододвинул свой стул к моему и обратился прямо ко мне:
— Как тебя зовут? Я тебя здесь раньше не видел.
— Все, что ты говорил, очень интересно.
Он удовлетворенно улыбнулся.
Очень скоро я уже пригласила его к себе на ужин. Он, не колеблясь, принял приглашение, бросив взгляд на своих товарищей, желая удостовериться в эффекте, который произвело мое предложение, мое первое предложение, и поскольку увидел, что никто ничего не заметил, продолжал разговор, не вставая из-за стола. Было такое впечатление, что Кьетан чем-то напоминает лягушку, которая, сидя на листе кувшинки, сама не понимая почему, вдруг первая прыгает и нарушает однообразие водоема, покой, тишину: она врезается в воду великолепным, четким прыжком, и брызги оповещают остальных лягушек о свершенном подвиге, а лягушка-фокусница тут же возникает из глубины вод как раз в том же месте, где она погрузилась, в самом центре расходящихся по воде кругов; она появляется на поверхности именно там, и новые, более мелкие круги, не совпадающие по времени с первыми, являются результатом абсолютной точности возвращения из глубины. Так и Кьетансиньо, как та лягушка, через несколько минут решительно встал и в виде прощания с другими лягушками бросил:
— Ну ладно, посмотрим, что ты можешь приготовить на ужин.
Принадлежавший моему дяде дом, в котором я жила, был большим и старинным, но отделанным и обставленным по-современному. Чтобы попасть в него, нужно было с одной из центральных улиц К. пройти через портал, куда когда-то могли въезжать кабриолеты, а теперь стояла моя машина, которую я всегда там ставила, и при этом еще оставалось довольно много места. Кьетан рта не раскрыл и не сказал ничего такого, что можно было ожидать; он вышел из машины, внимательно осмотрел каждый уголок портала, не знаю уж, из любопытства или просто, чтобы дать мне понять с самого начала, какой он умный и внимательный наблюдатель.
— Так значит, ты живешь здесь.
— Да, — ответила я ему, и мы поднялись по каменным ступеням. Было заметно, что Кьетансиньо получает удовольствие от всей ситуации, что возраст этих стен придает некую торжественность моменту; он казался довольным, хотя и не произнес ничего, что подтвердило бы мои догадки. Но было нечто, что угадывалось по блеску его глаз, по движениям головы, которая поворачивалась во все стороны, желая разглядеть все до мелочей, по слабому изгибу губ.
Мы вошли в дом, оставив плащи на подставке для зонтов у входа. Кьетан провел рукой по резным головкам, украшавшим комод в холле, проверил ногой мягкость ковра, потом, опершись локтем о косяк двери, ведущей в коридор, сжал кулак и положил на него голову; затем нахмурил лоб, опустил голову ниже и, закатив глаза, как Клиф Монтгомери, сказал мне: