Владимир Курносенко - Милый дедушка
— А говорила, рожать через два месяца! — послышался голос проводницы. — Ну вот зачем обманывать-то?
Зубов усмехнулся.
— Тихо-тихо-тихо, — остановил проводницу студент. — Не нужно шуметь.
— Да кто шумит? Кто шумит? Сами же! Так бы и говорила сразу, так и так. Врать-то зачем?
— А вы б ее сразу-то посадили? Сомневаюсь что-то.
Лица студента Зубову было не видать, но голос его сейчас ему нравился.
— До станции два часа. Скоро она? Не успеем? — спрашивала проводница.
— Нет! Воды отошли.
Зубов насторожился. Ох, показалось, не надо б ему всего этого! Ни к чему бы.
Некоторое время было тихо. Свет до сих пор не включался, и в сизом полумраке слышался один стук колес.
— Сделаем так, — заговорил студент. — Дайте объявление по радио. Вдруг в поезде врач?! Я-то… это… не совсем еще.
И тихо. Хлопнула дверь, и тихо.
Зубов почувствовал: подбирается.
Отвернулся к стене и плотно-плотно прижал коленки к животу.
Рука легла на его плечо, и, не оборачиваясь, он догадывается: это студент.
— Простите, вы не могли бы выйти в коридор?
Ты не мог бы выйти в коридор, Зубов? Нет? Нет! Он не мог бы.
— Нет! — сказал он с каким-то даже наслажденьем, и рука ушла с плеча. Где-то он вычитал, якобы пауки сжирают за год мух на вес, равный весу человечества. Интересно, думал Зубов, а вот интересно, сколько же вытянет человечество, если его взвесить?
Он достал сигаретку и, чакнув самодельной зековской зажигалкой, закурил. Приоткрыл окошко, если уж что, и нюхал, покуривая, свежий ветерок.
Женщина внизу что-то молвила, он сразу не разобрал, что к нему. Но она обращалась к нему.
— Уйдите, уйдите, пожалуйста… — так она сказала.
Эх, спел бы я песенку,да голосу нет.Склевал бы я зернышко,да волюшки нет.
В туалете холодно и нечисто, но от лампочки зато светло.
Зубов повесил пиджак, вытащил шприц, ампулки и сел на крышку унитаза, предварительно придавив ее коленом. Через краешек обломил платком носики и набрал. Руки с непривычки тряслись, и с пол-ампулы он пролил. Потом, закатав рукав рубахи, долго искал, где вколоться. Вся ямка была в белых точечных шрамиках — настоящая чернильница. Наконец, попал.
Поршень шел неохотно, вена испорченная тоже, ну да у него получилось. Иглу и оставшиеся ампулы завернул, убрал и, раскатав рукав рубахи, откинулся к стеночке, — три года и еще сто дней ждал он этого мига! Нежно-ласковая, жемчужная волна обдала его изнутри, ушла, сделалось зябко, тревожно, но тут же все опять вернулось, прихлынуло и, вслушиваясь, вчувствоваясь в себя, Зубов прикрыл затяжелевшие веки.
В тамбуре, дымя самокруткой, курил старик.
— В очко играем, папаша? — нарочито громко спросил Зубов: ему хотелось разговору.
— Нет, — словно б не узнавая, не оглянувшись на него, ответил старик.
За окном уже светало.
— А в буру?
— Нет, парень, не играю. Не умею.
— А чем же ты со старухой вечерами занимаешься? Телявизыр хлядишь? — раздражался уже Зубов.
— Ничем, — старик все не оборачивался к нему. — Померла моя старуха.
«Вот! — мелькнуло у Зубова. — Во опять! Сговорились они, да?»
— А че ж ты по новой не женишься? Никто замуж не берет? — не отставал он.
Старик не отвечал. Смотрел все.
— Тебе говорю… — начал было Зубов, но старик неожиданно повернулся и близко-близко приблизил к нему свое лицо.
— И отколь вы такие взялися, засранные-то?! Кто вас родит-то таких?
— Ты чё, дед? — отпрянул Зубов.
— Этот, Петька мой, тоже, приедет и давай надсмешки все, улыбочки. Чи кто обманул в чем их! Пьфу! Ну чиво вот ты давеча изгилялся? Жалко тебе, женшына ро́дит?
Старик покраснел, дышал часто, жалко было на него смотреть.
Зубов не обиделся. Слова эти он по привычке отправлял туда, где хранилось у него все неприятное, чего на свой счет он отнюдь принимать не собирался.
— «Жалко», — лишь повторил он слегка царапнувшее его слово. — Нет, деда! Не жалко! Пусть рожает, коли охота ей. Только вот зачем?
— Зачем?! Детей родить зачем?
— Ну. Детей.
— Ты чё говоришь-то? Думай. Эк тоже-ть сказанул. Зачем!
— Ага, зачем?
— Вот те так. А как же люди жить будут, коли детей не станут родить?
— А зачем им жить?
— Вот тех-те, приземлились! Зачем? — Старик задумался. Был уверен, что ответит. По лицу было видно.
— Ну дак зачем? — улыбнулся Зубов.
— Чтоб радоваться, — не очень уверенный прозвучал ответ.
— Радоваться! — подхватил Зубов. — А много ты радовался-то? Небось пахал в своем колхозе от зари до зари, да картошку жрал с семечками. Петек вон еще наделал грамотеев. А они теперь своих наделают. И сызнова опять. Порочный круг!
Последние слова Зубов выговорил тихо, шепотом почти.
Семь лет тому Зубов с Витяней Булаевым усаживали на лавочке двух мертвых мальчиков. Привалили их друг к другу, и с одного упала шапка, и Витяня ее подобрал. Была холодрыга, голова на глазах становилась синей, и Витяня разорвал завязки на шапке и натянул ее на самые глаза. Зубов держал мальчика за плечи, чтобы тот не упал.
Мальчики были с ПТУ и в доме у Витяни наглотались какой-то бурды из таблеток. Витяня целый день рысачил по городу, и те хозяйничали без него. Витяня и знал-то их только в лицо… На лавочку Зубов положил шприц, вокруг они разбросали несколько пустых ампул, чтобы милиции легче было соображать, а потом ушли.
Старик дергал его за рукав.
— Какой круг?
— Что? Круг? Какой круг? — не понимал Зубов.
— Какой круг-то, говорю? — светлые выцветшие глаза глядели серьезно, спрашивали.
Зубов вспомнил.
— Порочный, дядя. Бессмысленный, значит.
Старик промолчал и ничего больше не спросил. Курил, согнув неловкую спину. Будто и не было разговору у них.
Дверь отворилась, и в тамбур вошел студент.
— Все, мужики! Готово. Парень!
— Да ну? — старик так и всколыхнулся к нему. — Ну-у, парень? От так-так! Ух, язвио! — Можно было подумать, что это у него родился сын. Он хлопнул студента по плечу и испарился.
— У тебя курить есть? — спросил студент. Глаза у него были спокойные, крепкие сейчас, — не забоится, коли что, определил опытный Зубов. И протянул пачку. Студент благодарно кивнул, затянулся (Зубов чакнул ему зажигалкой) и тряхнул коротко стриженным своим котелком. Ясно, охота было рассказать хоть бы Зубову, чего натерпелся он с этой бабой.
Зубов плевком потушил окурок, выбросил в ящик и, как бы «весьма сожалея», покинул тамбур с героем.
«Та-ак!..»
В купе было тихо. Как-то торжественно-тихо, будто в церкви. Проводница держала на руке дитя и морщещеко, некрасиво улыбалась. Старик тоже — этаким бескорыстным Иосифом гордо посмотрел на вошедшего Зубова. В оборвавшемся их споре отыскался, значит уж, завершающий, непоколебимый отселе аргумент.
Не обнаружа пиджак, за которым он явился, Зубов решил, что оставил пиджак в туалете, — аж и смешно стало на подобную подсказку судьбы. Не уходя по-прежнему, он прислонил лоб к прохладному боку полки и глянул теперь вниз, на мадонну. Из черных подглазий, из опустелого, как зимнее поле, личика сияли на Зубова с тихим исполнившимся ликованием ее глаза.
«Вот, вот оно как!..» — словно б догадался он о чем-то сам про себя.
В коридоре у окна еще постоял. По календарю весна, а грязно-дырявый снег у путей и не думал пока таять.
— И-эх, дела! — раздался у плеча Зубова сипло-бодрый знакомый тенорок. — Ты, парень, чё зажурився-то?
Зубов отвернулся и, не ответив, зашагал прочь. Так же молча и не поднимая глаз, пропустил он мимо и встретившегося в конце коридора студента.
Туалет был свободен, и пиджак тут.
Игла вошла с приятной болью; сразу. Еще не сомневаясь, в расслабленности он спокойно ждал, не волнуясь и не трепеща на сей раз. Потом понял — не будет. Мозг, откликнувшийся после перерыва, «вспомнил» прежние лошадиные дозы и молчал. Доза «не его», и он, похоже, попался, Зубов, он вляпался.
Странно, однако, что это почти и не испугало его сейчас.
…Пальцы росли, делались тоньше, тоньше. Делались тонкие и хрупкие, как макаронины: задень тот об этот, и треснут, а то вовсе обломятся, чего доброго. Из зеркала смотрела, ухмылялась ему какая-то удаленная рожа. Он встал, крышка с деревянным стуком откинулась, и, вскрикнув как обезьянка, он отскочил в угол. Потом упал. Потом, сориентировавшись, прижал снова крышку и вполз на нее. Он доедет, Зубов, он добудет себе. Кто тут сомневается? Мягким обмылком, облепленным какими-то волосьями, он долго мылил-намыливал себе пальцы; затем мазнул ими по зеркалу — убрать рожу. Затем он снял с крючка вафельное грязное полотенце и тщательно, один за другим вытер десять своих пальцев. Они были целенькие, были живые. Он доедет, Зубов, он доберется, на станции его встретит отец и будет Зубову рад, страшно рад, до слез и до дрожи в губах. Оба будут рады и оба будут делать вид, что все хорошо и все нормально, но оба, и отец и он, будут знать, что это не так.