Раймон Кено - Вдали от Рюэйля
Больше всего во всем этом ему нравилась доброта Доминики по отношению к нему. Конечно, этот еженедельный ужин представлял собой самое большое унижение: что это было, если не продовольственная милостыня для бедняги, который не всегда мог поесть досыта? Доминика, несомненно, воспринимала это именно так, и именно так представлял себе это Жак, который с наслаждением сносил женскую жалость и упивался горьким молоком попрошайничанья[133], кстати, приятным на вкус. Теперь, когда Доминика регулярно приглашала его на ужин, он уже не мог говорить с ней так же просто, как в первый день; однако немного удивлялся тому, что она ничуть не удивлялась тому, что он совсем не удивлялся.
— До следующей среды, — сказала она.
Ему надо было идти: театр.
— Не знаю, смогу ли я в следующую среду.
— Постарайтесь смочь.
— Зачем?
Доминика посмотрела на него с удивлением:
— Я буду рада вас видеть.
— А вы не хотите в другой день и наедине?
Доминика посмотрела на него с изумлением.
— Я позвоню вам, — сказал Жак.
Он нажал на маленькую кнопку и быстро очутился на первом этаже. Это был очень красивый лифт, лифт в доме, где жила Морсом.
Жак выждал три недели перед тем, как объявиться. В одно из утр они отправились на прогулку в Лес. Съемки закончились, Жак уже не работал статистом.
— За это время у меня были милые занятия: слуга епископа, каторжник на галере, студент, бунтовщик, шпик, в результате я познакомился с монсеньором Мирбелем, Жаном Вальжаном, Энжольрасом и Жавером[134]. Я даже дублировал последнего во время преследования по катакомбам: видите, какая честь. Когда я говорю «я познакомился», то имею в виду, что видел их очень близко, потому что обычно они нас сторонятся. Монсеньор Мирбель особенно, он такой позер. Женщины более приветливы. Ну в общем, я хорошо развлекся.
— Вы уже устроились работать на другую картину? — спросила Доминика.
— Пока еще нет. Но мое имя записали. Похоже, я был неплох. Впрочем, то, что от меня требовалось, было совершенно нетрудным.
— Не скромничайте.
— Чистая и неприкрытая правда. Я знаю, чего я стою. Хотя, на самом деле, заявлять, что знаешь, чего стоишь, это опять хвастовство.
— Вам нравится ваша профессия?
— Какая профессия?
— Профессия актера.
— Но я ведь не актер! Я всего лишь статист. А статист — это не профессия. И даже если бы это было профессией, она бы не стала моей. Я не намерен заниматься этим всю свою жизнь.
— Чем же вы хотите заниматься?
— Ничем. Ничто очень выгодно. Ничто не вызывает ни малейшего повода к тщеславию. Но в моем возрасте возникают проблемы. Если я буду просить подаяние, меня арестуют. Значит, я должен найти оправдание, прикрытие. Актер — это слишком. Невозможно помешать себе хотеть казаться. Даже когда ты просто статист. Я ищу мелкую должность.
— Такую найти нетрудно, — сказала Доминика.
— Я пока еще всерьез этим не занимался, — признался Жак.
— Вот оно что! Вы для этого не предпринимаете никаких усилий.
— Вы меня подначиваете?
— О нет. Мне кажется, во всем этом нет такой уж необходимости.
— Понятно. Вы не воспринимаете меня всерьез.
— Да нет же, воспринимаю.
— Да нет же, не воспринимаете. Хотя в жизни я совершал и серьезные поступки. Я бросил жену. Это очень серьезно.
— Вы знаете, что с ней?
— Нет. Она, должно быть, живет с Бютаром, секретарем из мэрии.
— Она не пыталась вас разыскивать?
— Если даже и пыталась, то у нее это не получилось.
— Она знает ваших родителей?
— Нет. Она знает только, что они живут в Рюэйле. Может быть, она попыталась найти их адрес, написать им. Я уже давно с ними не виделся.
Он замолчал, оценивая окружающий пейзаж, еще довольно морозное начало марта с редкими птицами, виднеющимися меж веток и гуляющими там-сям в количестве небольшом. Чуть дальше по аллее Акаций сновали автомобили. Легкий сухой ветерок дул Жаку прямо в спину. На одежде Доминики меховые дорожки иногда укладывались, чтобы затем медленно вставать дыбом.
Пристально рассмотрев заигрывающую с ним природу, Жак повернулся к Доминике и ее беличьей шубке.
— Я спрашиваю себя, — сказал он, — способен ли я стать совершенно ничем. Я вовсе не уверен, что у меня это получится.
Доминика засмеялась (довольно глупо, показалось ему) и ласково взяла его под руку, что едва не вызвало у него желание отстраниться. Но он сдержался. Они снова побрели, совсем близко друг от друга.
— Я рада, что вы нашлись, — сказала Доминика. — Я постоянно задумывалась, что могло статься с Жаком Сердоболем, который рассказывал истории. И чего я только себе не представляла насчет вас. Чаще всего я склонялась к мысли, что вы царите[135], может быть, на острове далеком и безвестном.
— И ради лучшей доли я покинул вас, расставшись с кругом тесным, но сами видите, о сколь она бесплодна.
Он вздохнул:
— Я так хотел стать святым.
И продолжил:
— Я пощусь, отныне это мой обычный режим. Прошу вас: больше не приглашайте меня перекусывать вместе с вашими буржуа.
VIIIОн позволил вклиниться между ними нескольким месяцам, которые принесли с собой летние деньки. Пьесе Жана Жироньо пришел конец. Жара окатывала улицы. Жак звонит Доминике, но мадам отправилась путешествовать, мсье желает поговорить с мсье Морсомом? Нет, большое спасибо. Теперь рис готовится уже даже не на жире, мясной бульон остывает на цинковых стойках, которые распаренные официанты устало вытирают от пота. Вода фонтанов Валлас[136] смывает грязь человеческого уважения. Жак не чтит больше ничто, даже самого себя. Но пока еще не осмеливается просить милостыню, это было бы слишком заметно. Он старается себя выпотрошить, опустошить, иссушить. Он исторгает свое избыточное я, огурец, пересоленный горем. Он выкачивает из себя пинты доброй крови, всерьез[137]. Он истощает себя, открыв зев. Он истребляет в себе всех — ах! где теперь папы римские, исследователи, господари, академики, морские караси[138], разбойники[139]. Жак выметает, выметает, это надо выбрасывать немедленно: ведь при такой температуре даже в тени воспоминание о мертвых гниет быстро и очень скоро начинает отдавать падалью, даже если это мертвые только для тебя, мертвые для личного пользования, бесплотные и бессловесные, подчиненные привидения, прихлопнутые по жизненной необходимости и из-за последствий мечтательности[140]. Жак отрекается. Сдирает с себя шкуру.
Сменяет кожу на лохмотья[141].
Плывет к святости.
Половину оставшихся у него грошей, не меньше, он отдает бедным. Он вяжет шерстяные носки для нищих. Он приходит на помощь нагруженным посыльным, брошенным собакам, избиваемым детям, преследуемым ворам, бездомным, убогим, блаженным, слепым. Если ему наступают на ногу, он подставляет другую. Если его оскорбляют, он не отвечает. Даже больше, он сам ищет презрения самонадеянных, наглых, с хрустом угрызаемых совестью. Он старается сделать так, чтобы его обсчитывали продавцы (с этими ох как нелегко). Ему нравится выглядеть придурком. Ему нравится допускать промахи, оплошности, глупости. Он выставляет себя олухом; даже там, где излишне пытаться им стать, он силится просто им быть. В глазах полицейских, официантов, муниципальных служащих, автобусных кондукторов, контролеров в метро и в кино он выглядит круглым идиотом. Он не боится обвинений, насмешек, оскорблений, которые всегда оставляют его невозмутимым. Но он ни к кому не испытывает высокомерия. Он спешит указать дорогу провинциалам, подносит зажженную спичку к сигаретам самых омерзительных буржуа, сообщает время самым торопливым прохожим, вежливо отвечает проституткам, следует за похоронными процессиями, унимает зуд занудных стариков. Он угодлив и благодушен.
Его вновь позвали играть в массовке. А все благодаря протекции Доминики, которая напомнила о существовании Жака знакомому господину из кинематографической промышленности. На этот раз ему предстоит быть бандитом в фуражке и с бакенбардами. Там Жак встречается со старыми товарищами, которые были, как и он, на баррикадах с Энжольрасом или на каторге с Жаном Вальжаном. Они очень хорошо к нему относятся, поскольку у него, похоже, нет никаких амбиций, тогда как сами они метят в звезды. Жаку на это наплевать. Ему говорят, что так он ничего не достигнет, но, разумеется, все довольны, что он и не стремится ничего достигать, на подъеме — одним меньше, а Жак со своей стороны удивляется, что среди них нет ни одного, кто согласился бы оставаться статистом, всего-навсего простым статистом, кроме, конечно, него самого, который хочет стать всего-навсего святым.
На балу Вшей в районе Менильмуш[142] все крутые и к тому же ух как круто загримированные. Жак выхлебывает свой бокал кислого вина рядом со своей товаркой по несчастью в короткой плиссированной юбчонке, которая забросила медицину ради кина искусства.