Олег Хафизов - Дом боли
Вениамин нес носилки с телом Голубева спереди и был для Алеши неудобным партнером из-за разности в росте, а следовательно, в длине ног и рук и суетливой неожиданности движений. К тому же он, опьяненный первым служебным успехом, непрерывно болтал и мог, в зависимости от аллюра своих мысленных рассуждений или, точнее, голосовых мыслей, то неожиданно стать как вкопанный (при этом Алеша на него налетал), то разбежаться так, что ручки носилок норовили вырваться из слабеющих пальцев. В таком случае – эта мысль внушала
Алеше неизъяснимый ужас – останки Голубева скатились бы с носилок на дорогу и от них, как от статуи, отлетела бы какая-нибудь нужная часть.
– Килограмм восемьдесят, – болтал Вениамин. – Точно тебе говорю, что килограмм на восемьдесят – восемьдесят два мужичок. Я их столько, брат, переносил своими руками, что научился, как безменами, определять вес тушки вплоть до одного кило. Несу, хотя бы, Нащокина и прикидываю: ага, этот килограмм на сорок шесть, – и точно, Грубер швыряет его на весы, щелк, щелк, и объявляет: сорок шесть семьсот, четвертый, самый низший сорт. Веришь?
Вениамин остановился, повернув к Алеше счастливое лицо, и тот налетел бедрами на носилки, едва не повалив и легкого санитара и труп товарища, и самого себя.
– Вообще-то он мне нравился, – продолжал Вениамин как ни в чем не бывало, набирая скорость мелкого шага незаметно для себя. – А то наберут мелочи килограмм по сорок-пятьдесят и лечат их, лечат неизвестно для кого. Или стариков из одних сухожилий. Или ядовитого змея-наркомана, тьфу.
Вениамин еще раз обернулся, на сей раз без остановки, и, не выдержав собственной напускной бранчливости, рассмеялся. В конце концов, все шло прекрасно, погода, и сам он, и дела в клинике, заповеднике и мире процветали, и у него, несмотря на все мужество, не было сил это скрывать.
– А что с ними делают? – Алеша решил воспользоваться настроением официала.
– Не с ними, а с вами, – ответил тот и замолчал, словно заперся изнутри в сейфе.
Они обогнули клинику по тропинке, проложенной между густых колючих кубических кустов, на которых, казалось, можно было спокойно прилечь, один раз спустились по каменной лесенке, пересекли мостик через сухой бетонированный ручей и наконец, когда Алешины пальцы готовы были непроизвольно разжаться от тяжести, вышли к маленькому, сероватому, днем совсем не грандиозному памятнику основателю (Петр
Днищев, 1899-? Все другим.), рядом с которым находился склад.
– Слава тебе… – Вениамин щелчком выбил себе из пачки папиросу, присел на один из ящиков, составленных кружком для сидения и ожидания очередной работы, и принялся курить, стряхивая пепел чаще, чем тот успевал нагорать, пока склад был заперт и никто не собирался его отпирать. Алеша тоже присел.
Огромные, как шмели, чернильные мухи с низким гудением садились на укрытое тело буйнопомешанного, неторопливо прохаживались по простыне в поисках места проникновения во внутрь, вращали очкастыми головами или чистили толстые ворсистые нитки своих цепких рук.
Другие прочесывали мшистую поверхность разделочного чурбана и окружающей площадки в поисках поживы. Сильно пекло от неба и земли.
Вениамин был весь мокрый, как будто его облили из ведра. "Вёдро", – подумалось Алеше, и он улыбнулся.
Вениамину показалось, что он угадал мысли ненормала.
– Действительно, – сказал он, – такое всемирно-историческое заведение, у которого просят поделиться опытом лучшие специалисты со всего мира, работает инструментами прошлой эры: топором, пилой, щипцами да молотком – все вручную. Иногда становится немного стыдно за нашу науку. Вот приезжал к нам тут один ученый из Гренадии (не то
Гренлады), который считает себя жалким последователем Спазмана, так он рассказывал, что у них нормализованному просто дают проглотить крохотную цветную таблеточку со сладкой оболочкой, после чего он исчезает и от него остается чистенькая одежда, даже не подпорченная испражнениями. Фирма. Евсей Давидович только усами пошевеливал на такие сообщения, а иностранные мастера буквально целовали ему руки.
Они со своими электронными нормализаторами не могут (и не смогут) достичь и половины наших результатов.
Поэтому, когда некоторые говорят, что у них там то, а у нас тут это… – Вениамин постепенно приблизился к точке зрения, противоположной той, которую он начал развивать, и вдруг встал, и порозовел, и заулыбался, и стал запоздало прятать папиросу в смуглом кулачке. Подошел, точнее, подскочил старший санитар Грубер.
Старший санитар парадоксально напоминал генералиссимуса Суворова минус косица, ботфорты и звездатый мундир, плюс белый халат, колпак и разношенные сандалии со звякающими, как шпоры, застежками. Его сушеная, вяленая, дубленая, мумифицированная физиономия вся состояла из острых пиков, пропастей и извилистых русл и олицетворяла нечто древнее (XVIII век), вредное и змеино-мудрое. За ним тащилась нестарая грудастая женщина, вся в трауре, вздохах и слезах, что-то вымаливающая.
– Какая жена? Какая жена? Не знаю никакой жены, – продолжал
Грубер какое-то свое брезгливое объяснение, которое ему, вероятно, приходилось делать не раз и не два, а каждый раз при выполнении строгих правил клинического распорядка. – Вы как вчера на свет родились.
Он ловко метнул тяжелую связку ключей на брелоке Вениамину, ожидавшему внимания с собачьей преданностью, и с какой-то натугой недопонимания посмотрел на Алешу, но промолчал. Виляя всей своей юной душой, младший санитар бросился отпирать ворота хранилища.
– Сложно, очень сложно разговаривать с вами. – Грубер вернул женщине подсунутую ею серо-голубую бумагу с малиновым ободком и скорым шагом, как от кусачей собаки, бросился в дохнувшие сыростью недра.
Молодые люди осторожненько, чтобы не навернуться с крутых ступеней, понесли за ним труп, а следом поплелась и женщина, которую
Алеша мысленно окрестил "вдовицей". Имя Рита, "моя единственная жена
Риточка", шло ей настолько, что его стоило бы присвоить даже в случае несовпадения. Притом она все порывалась обойти, оттеснить заднего носильщика и что-то сделать укрытому Голубеву (потрогать? посмотреть? благословить?), и ей мешала только узость лестницы, что также указывало на ее причастность трупу.
– Вы Голубева жена? – спросил Алеша через плечо, когда его сочувственный голос не мог быть услышан официалами.
– А в чем дело? – Голубева (ибо это была она) посмотрела на Алешу суженными припухлостью и без нее небольшими голубенькими глазами, с надеждой и подозрением.
– Ваш бывший муж, мой бывший приятель (получилось не очень ловко) так много и так часто мне о вас…
Вдруг перед ним всплыло воспоминание о собственных женах, точно так же слетевшихся на известие о его нормализации, и он смолк.
– А он вам, как своему другу, не оставил хоть чего-нибудь передать? Ведь вам должны были хоть что-нибудь выплачивать за наши мученья? – оживилась вдовица сквозь траурное одурение.
– Вы ошибаетесь, – невежливо ответил Алеша.
Носилки с трупом деликатно приземлили.
– Миленький Грубер, – сразу приступила "моя единственная жена
Риточка", тиская руки. – Вам никогда, никогда не войти в положение жены, лишенной своего мужа.
– Отчего же? – справился старший санитар с саркастическим удовольствием.
– Мы не обязаны в это вникать! – задорно поддакнул звонкий Вениамин.
– Оттого, что килограмм мяса в магазине, где его нет, стоит А рублей, а на базаре, где оно бывает, Б рублей, и я на свою жалкую
(высмаркивание) пенсию по мужу, 10 Б, могу приобрести по В граммов мяса на один человеко-день, в то время как у меня имеется собственный супруг, здоровенный откормленный мужчина, который никогда не пил и прекрасно сохранился.
– Мне все это известно, – с нескрываемым удовольствием ответил
Грубер, большой любитель психологических парадоксов, и щелкнул весами. – Но у лежащего перед нами юноши тоже есть родная жена, даже две, и мать, которая годится вам в сестры.
Пока Грубер набрасывал что-то в свой журнал и не отдавал никаких приказаний, Алеша огляделся. Вдоль стен шли многоярусные полки, что-то вроде каменных полатей, на которых под стеклянными герметическими колпаками покоились останки вчерашних пациентов.
Здесь были и уроды, и больные самых разных типов, и люди, по телам которых невозможно было определить, в чем состояла их ненормальность
(физическая, душевная или социальная) до того, как они подверглись нормализации. Он пошел вдоль полок, как вдоль музейных витрин или надгробий, что здесь совпадало, рассматривая этикетки с краткими биографическими справками и вглядываясь в лица (или то, что осталось от лиц) и тела вечноживых. Как звучали их голоса, как передвигалось тело, что бродило в душе во время той, догробной жизни?
Некоторые полки уже или еще пустовали, поскольку тела хорошего качества тут же утилизировали, а совсем плохого – аннигилировали. На других представлены были лишь части тела, остатки невостребованных личных вещей или горсть пепла, "прах покойного". Алеша так увлекся изучением этого незаконченного романа в этикетках, что не услышал поднявшегося возле весов переполоха.