Галина Щербакова - Мандариновый год
Алексей Николаевич стал ему рассказывать, но не про станки, а про звонок в партком и про то, что туда вызывали Вику.
– Земля горит, – сказал приятель. – За три месяца вы не разведетесь, это точно, тем более не решите ничего с квартирой. Я б на вашем месте ушел пока в подполье. Пока у Вики не решатся ее дела.
– Ну нет! – возмутился Алексей Николаевич. – После этих пакостей? Я как раз собирался говорить с Анной окончательно.
– Ну и идиот, – повторил недавно услышанное приятель. – Все надо наоборот. Потушить страсти. Никто не дурак, чтобы думать, что у вас все наладится, но мирным сосуществованием с Анной ты поможешь людям не выступать против Вики. Замри и ляг. Можешь вести мелкую прицельную обработку, но только так, чтобы никаких больше звонков. Знаешь что? Прикинься больным. Больные решения не принимают.
– Это подло, – сказал Алексей Николаевич.
– Конечно, – сказал приятель. – Но нельзя в твоей ситуации быть хорошим для той и другой. Тебе надо, чтобы у Вики было о’кей. Так?
– Да, – согласился Алексей Николаевич. – Безусловно.
– Замри и ляг… – повторил приятель. – Тебе все будут благодарны за отсутствие склочного дела.
– Как же я должен себя вести?
– «Ай, ай, ай, Анюта! – скажешь ты дома. – Зачем же ты меня провоцируешь, если я еще ничего не решил?» – «А ты решай!» – завопит она. – «Быть бы живу!» – скажешь ты и ляжешь на три месяца.
– Обман, притворство… Не могу!
– Так только говорится! – философски сказал приятель. – Все не могут и опять же – все могут. Потому что такая жизнь: хочешь нарушать, умей бегать.
От разговора с приятелем отвращение ко всему сущему настолько увеличилось, что Алексей Николаевич вдруг поймал себя на мысли, что он и Вику видеть не хочет, не то что Анну, что ему ничего не надо, оставили бы его все в покое. В этом смысле совет заболеть, может, и был стоящ… И тут заныло сердце, и то, что оно, единственное, болело на самом деле, а значит, было нефальшиво, вызвало у него такую жалость к себе самому, что хоть плачь…
Ну действительно… Он ведь хочет все порядочно. Чтоб разойтись, но здороваться, и руки протягивать при встрече… Он не хочет никаких омерзительных обменов, он же предлагает Анне идеальный вариант… И поволокло его волоком, опять по этому сто раз хоженному лабиринту. Кабинет… Федоров… Мама – метростроевка… Семь квадратов, семь квадратов… Пришло ощущение полной безысходности, и снова надо было подойти к окну и делать эти свои вздохи-выдохи.
Домой он решил идти пешком. Слава Богу, у Вики была политучеба, она потолкалась было – может, сбежать? – но сама, умница, решила: вот этого сейчас делать не следует.
Алексей Николаевич выходил вместе с секретарем парткома.
– Подвезти? – спросил секретарь. – Или ты не домой?
– Домой, домой! – сердито сказал Алексей Николаевич и залез в машину, хоть ехать-то как раз и не хотел. Говорили о разной ерунде, о том, что нельзя класть ногу на ногу: пережимается какой-то сосуд и может быть впоследствии инфаркт.
– Я теперь где бы ни сидел, фиксирую ноги, – сказал секретарь. – И тебе советую.
Алексей Николаевич вышел чуть раньше, чтоб пройтись сквером. Он шел медленно, и думалось ему о том, что если действительно уйти в подполье месяца на три, то, может, стоило бы обдумать еще какие-нибудь квартирные варианты. Ну к примеру, Викину квартиру обменять на другую, аналогичную, тогда не будет этого нюанса, что Анна въезжает в ее квартиру. Он-то считает, что это ерунда. Ничего страшного нет в этом, если все делать по-хорошему. Жаль только, что ничего нельзя обсуждать с Анной, она совершенно не может вести себя по-человечески… Может, тогда с Ленкой? И тут он увидел Ленку.
Она шла впереди него с каким-то парнем, и он почти лежал у нее на плечах. Сначала Алексей Николаевич именно на это и обратил внимание – парень так изогнулся, почти лежит на плечах у девушки. Потом он опустил глаза и узнал эту сумку, что привез ей из Финляндии. Сумка оттягивала ей плечо, да еще тип этот навалился; шла впереди Алексея Николаевича его собственная дочь до невозможности искривленная, и он остолбенело должен был идти сзади. Они шли медленно, о чем-то говорили и смеялись, а потом он увидел совсем ужасное – они курили. Он шел в пятнадцати метрах и не был в силах ничего изменить в этой ситуации. Казалось бы, чего проще: догони и выпрями дочь, и отбери сигарету, и выдай парню за хамство – висеть на девичьих плечах, но такая казалось бы простая возможность была невозможна изначально, и в этой изначальной невозможности и был весь ужас.
Он вдруг осознал, что не вправе вмешиваться в поступки дочери, но не потому, что она выросла и ее уже обнимают на улице, а потому что это право им утрачено. Как-то очень живо представилось: он все-таки подходит, пусть даже с идиотской улыбкой. Нехорошо, мол, дети, курить в вашем возрасте, а она ему, Ленка, отчетливо так отвечает: «А не пошел бы ты, папуля, подальше…» Алексей Николаевич даже медленней пошел, так отчетливо он услышал приказ держать дистанцию. Он стал думать о том, что с Ленкой у него давно никаких контактов, что она и раньше не считалась с его мнением, но, утешая себя этим, он не мог не осознавать, что право вмешиваться у него все-таки раньше было, а тут нет у него права, и все.
«Вот это и есть разбитая семья, – сказал он сам себе, – когда уже все близкие не в твоей власти».
То, что ему так легко сформулировалось, было, как это ни странно, утешающе. Значит, на самом деле конец… Вика очень удивилась бы, если б узнала, что только сейчас, медленно бредя за дочерью, Алексей Николаевич осознал, что он оторвался от семьи окончательно и летит сейчас неуправляемо неизвестно куда!
«Что же теперь делать? Что делать? – спрашивал себя Алексей Николаевич, когда Ленка с парнем миновали то место, где следовало бы поворачивать домой. Они ушли дальше, а он остановился с ощущением полного непонимания, куда ему идти. Сказать Анне, что он видел, или не говорить? Она обязательно спросит: а почему ты не вернул дочь, не затоптал сигарету? Он скажет: я ей чужой. Зачем же ты сюда пришел, спросит Анна. Иди туда где ты не чужой. Что он скажет на это? Какие-то жалкие слова – лепет! – про квартиру? (Семь квадратов! Семь квадратов!)
…Он пришел молча. Молча разделся. Молча умылся. Молча прошел в кабинет и лег под свои железки. Он ожидал, как снизойдет на него умиротворение – так с ним было всегда на этом месте, – но умиротворения не было. Он был пуст, как выхолощенный кош, у которого уже и боли нет… Он прислушивался к этому своему новому состоянию, вглядывался в него, не мог понять, откуда пустота… Он даже обрадовался, когда в эту его пустоту ворвался посторонний звук – все-таки нечто, – это в кухне запела Анна.
***Анна со страхом ждала возвращения мужа с работы. Ну явится с шумом, закричит на нее с порога: «Эх ты! – скажет. – Баба! Звонки устраиваешь!» Какие не придумывала она ответы на такое его заявление, убедительно не получалось.
Кто знает, как там отнеслись на его работе?! Могли все дружно осудить ее, а его пожалеть и защитить. Конечно, квартиру она ему все равно не отдаст, пусть сам уходит, но сознание, что так именно и может все случиться, а главное, ничего больше, чем звонок в партком, ей уже не сделать, значит, быть ей одинокой до гробовой доски, а это страшно, страшно, – так вот сознание всего этого было таким мучительным, что Анна молила Бога: скорей бы он пришел и все определилось бы сразу.
Алексей Николаевич пришел молча. Он не кричал на нее, не топал ногами. Он так тихо мыл руки, самой тоненькой струей воды, что она выключила на кухне радио, чтобы слышать его почти бесшумный плеск. Он прошел в кабинет и лег, но лег не так, как ложился обычно, по-хозяйски бухаясь на подушки, и тогда всегда звякала одна из его железок. Нет, на этот раз он лег так тихо, как будто в нем не было веса.
И этот бесшумный, невесомый мужчина был настолько нестрашен и настолько безопасен в будущем, что у Анны растопился комок, и она, даже не ожидая от себя такого, запела.
…Когда-то давным-давно у нее был неплохой голос, а по нынешним микрофонным временам просто хороший. Она запевала в институтском хоре, выступала и с отдельными номерами. Она слушает сейчас многочисленные ансамбли и просто в ужас приходит от безголосости поющих в нем девочек. Ее выводит из себя как они стоят, покачиваясь, и только открывают рот, чтоб в одном-единственном месте вступить по-настоящему, снять одну-единственную музыкальную фразу, на большее их не хватает. У нынешней песни нет голоса. Так считала Анна. И именно с ее точкой зрения считалась даже Ленка, потому что сама она в свои «хорошие минуты» могла показать, как бы можно было это спеть. В такой момент она становилась молодой, красивой, одухотворенной, и однажды в нее такую влюбился один человек из случайной компании. Никто об этой его любви не знал, а Анна в первую очередь, просто увидел мужчина поющую прекрасную женщину и понял, что все остальные гроша ломаного рядом с ней не стоят, и носил этот Аннин образ много, много лет. Что бы ему об этом сказать Анне? Но так как он не сказал, то к этой истории он имеет отношение только как деталь, дающая представление о том, как хороша могла быть женщина, если бы ей вовремя об этом сказали.