Дидье Ковеларт - Чужая шкура
Я одна, да, но тоже радуюсь своей непарности».
* * *Мало-помалу я вновь стал слышать у себя за спиной стук бильярдных шаров. В пятый раз и в шестой перечитываю письмо, пытаясь понять, почему, читая его, я испытываю такое волнение. Стемнело. Кафе заполнено уже совсем другими людьми — постарше, поугрюмее. Пенсионеры заходят пропустить рюмочку вина или кира, прежде чем вернуться домой, к своей молчаливой половине, бурлящему супу и орущему телевизору. Они все пытаются завязать беседу с хозяином, но он слушает их вполуха, протирая стойку.
Пожилая дама, которая с юношеским азартом терзала бильярд, визгливо салютует честной компании и направляется к двери на негнущихся ногах в яблочно-зеленых сапожках, предварительно проверив в зеркале за барной стойкой свой макияж, изрезанный морщинами. Она шлет своему отражению томную улыбочку и, подмигнув ему, уходит, одергивая меховую куртку.
Ненадежное тепло этого кафе в последний час перед закрытием чудесно гармонирует с желтой бумагой, с округлым торопливым почерком, с изменчивым ликом девушки из Брюгге: в многоточиях она томная блондинка, в скобках — рыжая скромница, в перебоях стиля — тонкогубая и коротко стриженая. В длинных текучих строках мне чудятся огромные мечтательные глаза, а когда она кратко и точно описывает свое душевное состояние в течение долгих лет, я представляю ее пронзительный взгляд сквозь круглые очки.
Я вынимаю из кармана лист бумаги и пытаюсь ответить сразу, по горячим следам. Но опять мне приходится спрашивать себя, что бы такое я мог извлечь из истории моей жизни, что подошло бы для Ришара Глена? Или проще все выдумать? Моя память хранит так много, что вряд ли мне удастся придумать что-то новенькое. Уж лучше красть у себя по мере надобности. Так детишки таскают вещи из гостиной, чтобы обставить свой шалашик в саду.
Я мог бы рассказать ей о Кутансо, моем учителе словесности. Этот упрямый чародей вцепился в провинциального паренька и вывел его в победители Национального конкурса[24] — в точности как влюбленная ливанка, что посвящала каждый сентябрь превращению девочки с подносом в женщину с книгой, меняя направление ее однообразной жизни на берегу канала. Я мог бы начать с той записи в дневнике, что вдруг встряхнула меня, вывела из апатии, которой я отгородился от приемных родителей: «Знает не много, но излагает отлично». Впервые кто-то интересовался пробелами в моем обучении и увидел во мне не только обузу. Я сменил шесть приемных семей, после чего попечительский совет вдруг обнаружил моего дядю в Марселе, бизнесмена Люсьена Россетти, который объявил, что страшно рад обрести племянника, вызвался довести его обучение до конца, препоручив сию почетную обязанность преподавателям лицея Массена да еще вверив меня заботам классного руководителя за столиком в ресторане отеля «Рюль».
Мой новый дядя-опекун явился в клетчатом блейзере, с шейным платочком, в сопровождении очередной цыпочки Магали с умопомрачительным бюстом, которую он представил «своей нежной половинкой», хотя она вряд ли могла рассчитывать на такой процент его жизни. «Мое почтение!» — поклонился Шарль Кутансо. «И мое вам», — ответила дама. А дядя выдал ему полный перечень моих достоинств, напирая на достижения в учебе, выдуманные им от начала до конца. Тщательно причесанный, одетый, как шафер на свадьбе, я, выросший практически на улице и совершенно не понимая, как себя вести, смотрю на выпирающий бюст Магали, который колышется, когда она намазывает икру на хлеб. Вот тут мой преподаватель по литературе и прерывает дядин панегирик неожиданным вопросом: «А что молодой человек, уже погуливает?» Девица корчит стыдливую гримаску. Дядя, довольный тем, что разговор перешел в более привычное для него русло, с понимающей ухмылкой снисходительно треплет меня по щеке и напоминает, что мне всего-то четырнадцать. Я краснею, мучимый комплексами. А толстый сутулый учитель в бесформенном пиджаке, пыхнув пенковой трубкой, говорит мне из чистого альтруизма: «Самое трудное, не так ли, заставить человека войти в закрытую комнату?» А я, как бы невольно подражая ему, сделав понимающее лицо, ломающимся голосом отвечаю: «Еще труднее вызволить его оттуда».
Никогда не забуду, каким взглядом мы обменялись. Полным взаимного уважения и понимания. В это мгновение мы словно узнали друг друга, как старые знакомые, несмотря на то, что между нами было так мало общего: мы принадлежали к разным поколениям, вышли из разных социальных слоев, не говоря уж о культурном развитии — маленький пайонский бастард, воспитанный на комиксах «Парад Микки», и умудренный педагог, ходячая энциклопедия. Поверх хрустальных бокалов мы подали друг другу условный знак и установили связь: я дал ему понять, что хочу учиться, учиться у кого-то, кто поделится со мной всем, что знает, а он — что все его знания растрачиваются впустую и среди коллег, слишком правильных и ограниченных, никто не может оценить широту его ума, полет его фантазии, они с ним вежливы, но с презрением прозвали его «маргиналом», словно старика в модном прикиде. Итак, мы поняли друг друга без слов, и это было потрясающе. «Эй, То-то, со взрослыми так не разговаривают!» — вдруг возмутилась Магали, решив тоже выступить, а мой дядя в раздражении подлил ей шампанского и напомнил, что меня зовут — Фредерик.
С того дня Кутансо больше не отпускал меня. Он научил меня всему, чем я пользовался в дальнейшей жизни: писать грамотно, смеяться, когда смешно, ни в чем не отступать от своего стиля, слушать внимательно, отвечать ударом на удар. На уроках греческой литературы нас у него было четверо. Мы словно оказывались в автомастерской и, засучив рукава, разбирали текст на запчасти, рассматривали его составляющие, приводили их в надлежащее состояние и ставили на место. Он все время подстегивал нас, загадывал загадки. Я потратил несколько недель на поиски точного смысла слова «формизиос» из «Женщин в народном собрании» — его не было ни в одном словаре. Проглотив три тома истории Афин, я в конце концов выяснил, что Формизиос — это демагог IV-го века с косматой бородой, и Аристофан использовал его имя всего лишь как синоним — аллегорию женского лобка. Я до сих пор помню некоторые тогдашние находки, весьма ценные, хоть и бесполезные на первый взгляд. Раз в неделю он устраивал нам «дегустацию» вслепую: тот, кто угадывал автора по стилю, получал бутылку колы.
Эти сеансы по пятницам редко обходились без Фалеса Милетского. Кутансо без конца сетовал, что он вошел в историю лишь как плагиатор египетской геометрии, а не благодаря своим философским сочинениям и важнейшим открытиям в области изготовления оливкового масла. Именно ему, предшественнику Аристотеля и изобретателю холодного отжима, наш учитель приписывал фразу, которую я вывел на первой странице своего дневника и которая все так же отчетливо звучит у меня в ушах сейчас, когда я сижу перед листом бумаги: «В попытке самоопределения человек обычно не доискивается своих корней, а скорее задается вопросом: «Кем еще я мог бы стать?»
Продавцы книжного магазина «Рюден» устали разъяснять каждому поколению лицеистов, что ни в одном каталоге сочинений Фалеса Милетского не значится.
— Ничего, они там будут, в этих каталогах, — предрекал нам Кутансо и таинственно заключал: — Не забывайте, судари и сударыни, что не будь в Храме торговцев, мир не узнал бы Христа.
Как ни странно, он полагал, что от подражаний и пиратства может быть большая польза. И демонстрировал нам это на примере «Илиады», которую александрийские издатели из-за жесточайшей конкуренции без конца переиздавали в «полных, улучшенных» версиях, с новыми сюжетными линиями и эпизодами собственного сочинения. Чтобы сформировать у нас объективную оценку произведения, он учил нас делать «экспертизы» и тех, кому удавалось обнаружить более поздние вставки и доказать это, награждал билетами в кино.
— Вопрос не в том, существовал ли Гомер на самом деле, каким он был человеком или сколько Гомеров было в действительности, а в том, чтобы понять, что в этом тексте — не от Гомера. Следуйте внутренней логике, вслушивайтесь, следите за ритмом!
Дважды в месяц по субботам он возил меня на своей дряхлой «ДС» повидаться с опекуном, которого посадили в тюрьму Бометт, как раз когда я перешел в выпускной класс. Кутансо правил какую-нибудь статью прямо на руле, а я в зале свиданий радовал дядю «номер В-2438» рассказами о школе и его девочках из старого порта, которые боялись, что их письма подвергнут тюремной цензуре, и потому поручали их «моим заботам», то есть посылали в лицей Массена. Другой корреспонденции я не получал, и наш интернатский надзиратель, разносивший почту, наградил меня изысканно-остроумным прозвищем «Мсье Передаст».
На обратном пути Кутансо оставлял меня в Вильнёв-Лубе, на ипподроме Сен-Жорж, и пока я кружил по манежу, он навещал в пансионате «знакомых», произнося это слово с ангельским целомудрием. Я учился падать, ехать шагом, брать мои первые барьеры… Я для него был прекрасным алиби. Поскольку мой учитель литературы не любил лишних церемоний после любовных ласк, он говорил «знакомым», что к шести мальчик должен быть в интернате, и мы уезжали, оба без сил. В классе он со мной обращался, как с обычным учеником, не упуская случая поставить меня на место. Но наши совместные субботы оставались лучшими воспоминаниями моей юности — до встречи с Доминик.