Сильви Жермен - Книга ночей
А ведь именно это родимое пятно, источник стольких горестей Бланш и причина отвращения Матильды, в конечном счете, и определило решение Виктора-Фландрена. Он и сам был отмечен достаточно странным пятном — золотой искрой в глазу — и еще более странной тенью, которые вечно привлекали к нему интерес окружающих, чаще всего недобрый. И этого хватило, чтобы он отнесся к уродливому пятну на лице девушки с участливой нежностью.
Впрочем, если забыть об этом недостатке, Бланш была довольно привлекательна. Ее каштановые, мелко вьющиеся волосы, в зависимости от игры света, принимали самые разные оттенки — то осенней листвы, то меда, то спелой ржи; ровные высокие дуги бровей подчеркивали красивый удлиненный разрез глаз. А глаза у нее были зеленые — то почти прозрачные, то цвета старой бронзы, и они менялись не только по прихоти света, но и по настроению их владелицы. При задумчивости или утомлении они светлели, тяготея к бледно-зеленому, и совсем уж блекли, точно высохший липовый лист, когда Бланш предавалась унынию и привычному чувству вины и стыда. Но стоило ей оживиться, ощутить вкус к жизни, как зелень глаз тотчас наливалась изумрудным блеском, и в них сквозили золотистые, голубые или бронзовые искорки. Виктор-Фландрен очень скоро научился определять настроения Бланш по одному лишь цвету ее глаз, ибо она никогда ни на что не жаловалась и вообще была немногословна. Однако временами на нее нападала внезапная говорливость, и она выливала на собеседника неудержимый поток веселого детского щебета, забавно встряхивая при этом своими крошечными ручками и кудрявой головой; в такие минуты умиленный Виктор-Фландрен находил Бланш особенно желанной, и, поскольку эти приступы живой словоохотливости настигали ее, как правило, по вечерам, в постели, он никогда не упускал случая раз за разом доказывать ей свою любовь, пока изнеможение и сон не брали верх над болтливостью Бланш и его собственным вожделением.
За все время беременности Бланш чувствовала себя превосходно, словно растущий в ее чреве плод наконец-то и ей даровал полноту жизненной силы и прочное место в мире. Зелень ее сияющих глаз теперь постоянно играла чудесными голубовато-бронзовыми бликами, и не умолкал в доме веселый щебет. Однако сразу после родов ее вновь одолели страхи и сомнения. Бланш казалось, что, произведя, в свой черед, на свет детей, она продолжила грешное деяние своей матери. И преступление это она считала тем более тяжким, что оно было двойным.
Ибо она родила двух дочерей, крошечных, как котята, и сморщенных, как лежалые яблочки. Впрочем, девочки не замедлили окрепнуть и похорошеть, а их раскрывшиеся глазки непреложно свидетельствовали о могучей наследной силе Пеньелей: у каждой в левом глазу блестела золотая искорка. Но родовое наследство тоже оказалось двойным: от матери они получили не только цвет глаз и пышно вьющиеся волосы, а еще и родимое пятно винного цвета — правда, только на виске, совсем небольшое и куда более бледное, чем у самой Бланш; оно было размером с небольшую монетку и имело форму бутона. Вот почему малышкам присвоили, в честь этого двойного родительского дара, и двойные имена: одну назвали Розой-Элоизой, другую — Виолеттой-Онориной. Но позже девочкам пришлось заменить эти имена другими, обремененными куда более тяжким и обязывающим наследием.
Однако Бланш угнетало не только это двойное рождение. Она предчувствовала нечто другое — ужасное, безумное — и не нашла в себе сил подняться после родов, настолько измучил и опустошил ее привидевшийся грядущий кошмар.
Ей чудилась земля, охваченная пламенем и залитая кровью; она слышала вокруг себя крики, вопли, стоны, лишающие ее разума. Она описывала свои фантастические видения: тысячи людей, лошадей и странных машин, напоминавших носорогов, что показывал волшебный фонарь, взрываются, падая в грязь жуткими бесформенными ошметками. Гигантские стальные коршуны с воем несутся к земле, сея за собой, посреди городов и на дорогах, фонтаны огня. И глаза Бланш, размытые ужасом и слезами, день ото дня светлели и светлели, так что под конец вовсе утратили цвет, став абсолютно прозрачными. Она убеждала себя, что если ей послано такое испытание — увидеть, услышать и перестрадать все эти бедствия, жестокости и смерти, — стало быть, Господь Бог решил покарать ее за дерзостное намерение утвердиться в этом мире, да еще и замарав его рождением детей. И все потоки крови, что лились из разорванных людских тел и обагряли землю, города и дороги, несомненно, имели только один источник — зловещее клеймо, обагрившее половину ее лица.
Бланш наглухо закрылась у себя в комнате, Марго носила ей туда еду, Матильда нянчила девочек. Но вскоре Бланш отказалась есть — в пище ей тоже чудился привкус крови и мертвечины, а в любом напитке — едкий запах пота и слез. Она до того исхудала, что ее кожа, натянутая на остро торчащие кости, сделалась прозрачнее вощеной бумаги. И эта прозрачность жадно захватывала все существо Бланш, неумолимо вытесняя ее из видимого мира. В конце концов, именно так и случилось — она попросту исчезла, оставив от себя лишь большой лоскут высохшей истертой кожи, словно сотканной из стеклянных волокон. И в самом деле — когда ее стали класть в гроб, она разбилась вдребезги, как стекло, с мелодичным звоном, похожим на младенческий смех.
Марго сунула в гроб свою, до сих пор тайно хранимую куклу; пусть составит компанию Бланш, чтобы ей было не очень тоскливо в бесконечном могильном одиночестве, куда ее ввергла судьба.
На сей раз тележка, в которой Золотая Ночь-Волчья Пасть отвез свою вторую жену на кладбище, оказалась такой легкой, словно в ней ничего не лежало. Снова он прошел по «школьной» тропе, той самой, что ровно три года назад привела к его дому Бланш. Близнецы, Марго и Жан-Франсуа-Железный Штырь проводили усопшую в последний путь. Матильда осталась на ферме под тем предлогом, что должна присматривать за Розой-Элоизой и Виолеттой-Онориной; девочкам было всего несколько месяцев. Прижав к себе обеих уснувших сестренок, Матильда следила с верхней площадки сада за печальной процессией, спускавшейся по тропе к волнистой зрелой ниве, где, невзирая на пару устрашающих оборванных пугал, поставленных ее братьями, вовсю хозяйничали вороватые птицы. Она не испытывала ни печали, ни радости: ее ненависть к Бланш давно уже перешла в полнейшее безразличие. Что же до забот о малышках, то Матильда была твердо уверена в своих силах: она прекрасно справится и с ними и со всем остальным. Ей даже казалось иногда — и это ее несколько озадачивало, — что она отняла часть этих сил у своих близких.
Итак, все, что осталось от тщедушного тела Бланш, было погребено на кладбище Монлеруа, в могиле, где покоился ее дядя. Отцу-Тамбуру поневоле пришлось еще раз оказать гостеприимство племяннице, в силу роковой ошибки заброшенной в мир живых, а ныне ввергнутой страхом в царство мертвых. Здесь, за надежными кладбищенскими стенами, увитыми плющом и диким виноградом, вдали от шума и мирской жестокости, она и обрела вечный покой.
В тот день колокольный звон долго тревожил окрестности; от деревни к деревне церкви подхватывали и передавали дальше торжественное эхо, пришедшее издалека: первыми зазвонили колокола Парижа, и их голоса разнесли по всей Франции нескончаемый и величественный сигнал несчастья.
Разумеется, этот скорбный перезвон был затеян не в честь бедняжки Бланш — что в Черноземье, что в Монлеруа ее кончина осталась так же мало замеченной, как и жизнь. Нет, колокола провозглашали другую смерть, куда более грандиозную, смерть, высоко и надменно несущую голову, хотя до поры, до времени и невидимую, ибо она еще не успела обрасти телами, лицами и именами. В ее честь не готовили ни саванов, ни могильных пелен, зато вывешивали знамена в окнах. Синий, белый, красный — веселые, нарядные цвета праздничных платков. Только этих огромных полосатых платков вскоре оказалось недостаточно, чтобы осушить все пролитые слезы и всю пролитую кровь.
В ту минуту, когда Пеньели выходили с кладбища, на колокольне Святого Петра ударили в набат. Но тщетно усердствовал надтреснутый колокол — ему никак не удавалось сообщить своему звону весь трагизм положения, он звучал так слабо и уныло, точно это взывала из гроба замученная страхом Бланш.
Люди выбегали на улицы, а те, кто работал в полях, поднимали головы к небу. Каждый прерывал свое дело, ходьбу или речь, и все с тоскливым недоумением глядели на колокольню. Старики первыми поснимали шапки, и первыми заголосили старухи. Некоторые из мужчин кричали, размахивая кулаками и браво выпячивая грудь; другие, напротив, понурились и молча застыли на месте, точно вросли в землю. Война громовым голосом звала людей вспомнить о возмездии, о чести, и каждый отвечал ей так, как подсказывало сердце. Но скоро, очень скоро заговорят барабаны, запоют трубы, открывая бал, где их четкая музыка в единый миг соберет эти разрозненные сердца в общий строй и уведет их — едва ли не все — в царство вечной тишины.