Геннадий Абрамов - Дай лапу
— Не валяй дурака, Франсуаза!
Седьмой этаж, восьмой. На площадке пусто. Странно, куда ее черти понесли?
Над двенадцатым — необъятных размеров технический. Вход, конечно, свободный. Дверь размозжена в щепки. Внутри, на прострел, что на восток, что на запад, долгое загаженное пространство. Запах хлева, собачей и кошачьей мочи, мусор, объедки, приметы человеческой низости.
— Франсуаза, здесь же нечем дышать!
Волглые сумерки. Пугливая тишина. По всем приметам — незаконный кошачий публичный дом.
— Совесть у тебя есть? Даже вещи не успели распаковать.
Ни шороха в ответ, ни возмущенного писка. Обшарив и это неприглядное помещение, я по металлической лестнице поднялся на крышу.
Небо рядом, рукой можно потрогать. Лучшего места для любовных свиданий нельзя и вообразить. И для мазуриков, кстати, тоже. Люки выломаны чьей-то недрожащей рукой — спускайся отсюда в любой подъезд, на выбор, грабь и смывайся через соседей. Я исследовал все закоулки, обошел, как памятники, вентиляционные шахты — Франсуаза, глупенькая, не откликалась. Вот что делать? Исчезла. Нет нигде.
— Кис, кис!..
Тем же путем сбежал вниз, на первый этаж и стал прочесывать подъезды один за другим, взывая к человеколюбию, жалости, до обморока пугая жильцов. В лучшем случае меня принимали за афериста, придумавшего примитивный обман, но только не за убитого горем хозяина, разыскивающего пропавшую кошку.
Вернулся с тяжёлым сердцем.
— Не появилась?
— Нет.
Лена расстроилась необычайно.
— Явится, — успокаивал я не только ее, но и себя. — Тут ей не деревня. Городские цацкаться с ней не будут, быстренько холку надерут. Сама примчится как миленькая.
— Ты думаешь?
— Уверен.
Тем не менее вечер получился траурным. Какими бы делами не занимались, о чем бы ни говорили, с неизбежностью выруливали на побег Франсуазы. Чем не угодили, убей — не пойму.
Ночь Лена практически не сомкнула глаз. Ей чудился знакомый голос, она вздрагивала, перелезала через меня, переступала через пьяного Миньку и распахивала настежь дверь:
— Франсуаза, ты?
— Нет, не я, — всякий раз бесстрастно отвечала ей, помедлив, примороженная лестничная клетка.
На следующий день мы поехали проведать красавца нашего, годовалого внука. Соскучились, давненько не виделись. Потрясающий парень растет, любимец наш, будущий Ломоносов, полководец Суворов, Майкл Джордан — задатки в наличии, воспитывай, не ленись, твори, кого пожелаешь. О Франсуазе мы ему, конечно, ни-ни. Вернулись к вечеру, потемну, как всегда обогащенные после общения с человеком, еще не умеющим притворяться. И у подъезда, возле дома, разом вздрогнули, услышав кошачий плач. Лена сказала:
— Это она.
— У нашей меццо-сопрано, а тут мужской бас.
— Просто охрипла.
Я переступил через ограду замусоренного палисадничка и попробовал посмотреть.
— Франсуаза — ты что ли?
Освещение было неважным, только от окон первого этажа. Какая-то черная кошка, съежившись, сидела и ныла, жалуясь на судьбу. Однообразно, горько и неостановимо. Шикарных белых усов я не обнаружил, не было и теннисных носочков на лапах.
— Нет, — говорю, — я такую не знаю.
— Это она.
— Ничего общего.
— Франсуаза.
— Ну, Лен. Мало ли вокруг ненормальных кошек?
— Иди ко мне. Франсуазочка. Милая ты моя. Иди к мамочке. Ну, не бойся.
Кошка простужено кашлянула и примолкла. Что-то ее напугало. Она прошмыгнула мимо нас и проворно юркнула под машину.
— Видел?
— Что?
— Она под нашей машиной.
— Ну, Лен. При чем здесь машина?
— При том.
— Не понимаю. У Франсуазы манишка. И фрак. Голос нежный. С нею можно договориться. А эта? Давай ее поужинать пригласим? А, киска? Если ты действительно Франсуаза. Пойдем с нами? Миньку разбудишь. Лена тебе рыбку пожарит, как обещала.
В ответ — нервный басовитый мявк.
— Плевать ей на нас.
— Она.
— Франсуаза! Последний раз спрашиваю: ты там или не ты? Ответь. Не строй из себя обиженную. Идешь с нами ужинать? А то я твою порцию Миньке отдам.
— Ррр, брырр, мырр.
— Убедилась?
А утром, когда мы с Минькой еще нежились в постели, рассказывая друг другу сны, Лена с улицы влетела в квартиру, растрепанная и перевозбужденная, реваншистски настроенная, и вбросила кошку в коридор.
— Говорю же, это она! Сидит под машиной и орет. Она мне двинуться не давала.
— Да ну?
— Ложится под колеса, как камикадзе. Только через ее труп. Всю ночь под машиной просидела. Она заблудилась, я поняла, запуталась в этажах и подъездах. Знакомый запах — только в машине… Ну, всё. Опаздываю. Я побежала. Она, не спорь. А мы поступили ужасно. Бедненькая. Натерпелась. Вы с ней, пожалуйста, поласковее. Не забудьте рыбку. Пока!
Я растолкал Миньку.
— Ну-ка, чекист, глянь.
Он нехотя сполз на пол.
— И что? — заворчал. — Что я должен проверить?
— Она или нет. Франсуаза?
Важно было, как они встретятся. Поздороваются — как. Минька, вялый еще, сонный, не сбросив дрему, посматривал на нее вполне дружелюбно. Кошка спокойно к нему приблизилась и кокетливо обошла вокруг, вычерчивая хвостом под седой его мордой игривый вензель. Спинка у нее не выгнулась, как в минуту опасности, она не рыкнула басом, не зашипела — похоже, знакомы. Во всяком случае, не враги.
А я ее категорически не узнавал. Надорванные связки, простуженный голос. Лапы чумазые. Усы то ли отгрызаны в драке, то ли потемнели, перепачкались, сливаются с цветом шерсти. Между ушами, на темечке, чего не было раньше — проплешина размером с обесцененный рубль, свежая рана.
— Кто ты, красавица? Неужели и впрямь Франсуаза?
Она игривого моего тона не приняла, иронию сочла в высшей степени неуместной. Настрадалась. Накипело в душе. Посмотрела на меня, как на изверга, и осипшим голосом огрызнулась:
— Тупица. Балбес.
Вскоре отмылась, отоспалась. Шерсть снова сделалась шелковистой. Появились носочки, восстановились усы. Затягивалась ранка на темени. Вернулось ее естественное меццо-сопрано. А пугливость усилилась, возросла. Теперь мы могли без опасений держать дверь нараспашку — хваленый открытый мир ее больше не привлекал. Как только Франсуаза чувствовала, что с лестничной клетки упруго потягивает ветерок, тотчас прыскала прочь, пряталась и, дрожа, выглядывала из-за угла, опасаясь, не примчатся ли сюда чердачные хулиганы, насильники, драчливая городская шпана — все, от которых ей так досталось в ту злополучную памятную ночь. Беспокоила ее не женская худоба. Чмокали они с Минькой по-прежнему наперегонки, и Франсуаза даже научилась не отставать, но изящнее и пышнее почему-то не становилась. Мы расценивали это как вызов. «Не в коня корм», — дразнился Минька. Тем не менее Лена добилась того, что Франсуаза практически излечилась от клептомании — то есть съестное воровать перестала.
С Минькой у нее складывались отношения неожиданные — почти человеческие, противоестественные — как у безотказного деда с любимой внучкой. Я не вмешивался. Но порой мне было его искренне жаль. Она оказалась молоденькой эгоисткой и просто измывалась над стариком. Помыкала им как хотела. Он сделался ее любимой игрушкой. Будила его когда вздумается, щекотала, легонько дергала когтями за шерсть, и если ей удавалось вывести лежебоку из себя, ликовала, рада была без памяти. Носилась по квартире, опрокидывая пепельницы и стулья, предлагая деду сыграть с нею в салочки. Выскакивала из-за угла и грудью толкала Миньку в бок, сшибая с ног, — чтобы не смел похрапывать в ее присутствии, не смел дремать, когда девочка бодрствует и жаждет развлечений. Иногда она даже запрыгивала ему на спину, совершенно не задумываясь о последствиях, и выделывала у него на шее или под брюхом разные смертельные трюки, как заправская цирковая наездница.
Мне казалось, что Минька не прав. Потакать тоже надо с умом, а он слишком многое ей позволяет.
— Разбаловал негодяйку.
Лена со мной не соглашалась.
— Он знает, что делает. Настоящий мужик.
Частенько они вместе возлежали на ковре или диване, спина к спине, и о чем-то мило перешептывались. Франсуаза повадилась класть голову ему на бедро, но Миньке эта ее вольность была все-таки в тягость, он дрыгал лапой, и она, обозвав его «жадиной», уступала и покорно укладывалась рядом.
Они приживались, привязывались друг к другу. Придумывали себе всякие забавные развлечения. Коронный номер — подвывание дуэтом. Старый дуралей обучил ее навыкам вокального искусства — мы с Леной покатывались со смеху, когда они вместе, сидя друг против друга, затягивали на два голоса свою заунывную протяжную песню. Бывало, тешили нас и частушками — когда совсем разбалуются.