Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 11 2010)
Мы, устрицы, хорошо знаем, что нас часто едят из чисто гуманных соображений. В общем, жизнь устриц такая, что давно их научила, что есть их будут обязательно. Негромкий голос устрицы плохо слышно. Неизвестно даже, пищит она от радости освобождения или от ужасов оккупации. И вопрос “за что?” задавать бессмысленно.
Честная устрица не говорит от лица какой-то страны. Потому что она знает, что во всех странах есть свои моржи и плотники, во всех странах живут тысячи разных устриц — у одних прямые носы, у других — кривые. Есть стройные устрицы, а есть толстые. Они все живут по-разному. Большинство из устриц знает, что когда в окно их раковины влетает ракета, то она не разбирает, какая именно устрица там жила и чем виновата. А как мы только что выяснили, устрица часто виновата тем, что живёт рядом с какой-то неправильной, тухлой устрицей. А когда уничтожают тухлую, приходится, как в хирургии, вырезать некоторое количество хорошего живого мяса.
Я не говорю от имени страны или какого-нибудь народа. Я считаю, что самое трудное — говорить сейчас только от своего имени, и если я позволяю себе сказать “мы, устрицы”, то это значит, я посоветовался с устрицами, сидящими неподалёку. В прошлой жизни многие устрицы были людьми, и мы знаем, что если к нашему заборчику подъехал Плотник с шашкой в руке, то нас явно будут лупить и жрать, что бы он ни говорил.
Мы остановились в каком-то неизвестном городе. Такое бывает — вроде и вдоль дороги что-то написано на щитах, есть и карта, и книги с указаниями, а оказывается, что попал ты в заколдованное место. Вот минул пост ГАИ и низенький дубовый лес. Промеж деревьев вьется трасса и выходит в поле. Кажись, та самая. Выехали и на поле — место точь-в-точь вчерашнее: вон и фабрика игрушек торчит; но продмага не видно. “Нет, это не то место. То, стало быть, подалее; нужно, видно, поворотить к продмагу!” Поворотишь назад, взвизгнут тормоза — продмаг видно, а фабрики игрушек нет! Опять поворотишь поближе к фабрике игрушек — продмаг спрятался. Начнёт накрапывать дождик. Подъедешь снова к продмагу — фабрика игрушек пропала; к фабрике игрушек — продмаг пропал.
Вот так было и теперь — всё у нас было, а имя города провалилось куда-то между колёс. Мелькнули какие-то изоляторы, лес мачт электропередачи, и мы очутились в сером промышленном городке.
Краевед сразу же нахмурился. Он знал этот городок, и как-то ничего хорошего в нём с ним не случилось. Хорошего не случилось. А вот дурное случилось. Он вёл тут какую-то экскурсию, и вот… Недоговорив, он махнул рукой и отказался рассказывать дальше.
Мы с Директором Музея переглянулись и достали фляжки. Он пил мой коньяк, а я — его. Так мы боролись с экономией, переходящей в жадность.
— Без фанатизма, — напомнил он. Это означало “по сто пятьдесят”.
Так и вышло. Фанатизм был нам чужд.
Оказалось, что мы давно сидим в садике, а на нас смотрят странные существа, выстроенные в шеренгу. Эти лица, кстати, узнаёт всякий мой сверстник — причём узнаёт именно вместе. Порознь их не узнать.
Это были пионеры-герои, герои “Азбуки для детей”, только по ошибке судьбы заброшенные в другое время. Толстовское семя, гайдарово племя.
Я любил пионеров-героев, они сопровождали меня всю жизнь — в пионерском лагере их человекообразные лица были нарисованы на жестяных щитах вдоль линейки. Эти жестяные щиты были во всех однотипных местах советской страны — только в воинских частях вместо пионеров были изображены строевые приёмы с оружием, а на зоне — печальные матери, комкающие платочки в старческих руках.
Причём часть пионеров-героев была вовсе не пионерами, а некоторые были и вовсе существами вымышленными. Был ли Муся Пинкезон? Наверное, был — по крайней мере, в моей голове, в пространстве моего прошлого был мальчик Пинкезон, которого немцы было отпустили за хорошую игру на скрипке, да вот заиграл он “Интернационал” — и стал вмиг пионером-героем. Если он был и придуман, то дела это для меня не меняло. С постаментов на пионерской линейке на меня глядели Гриша Акопян, Кыган Джакыпов, Володя Дубинин, Лёня Голиков, Марат Казей, Саша Ковалев, Витя Коробков, Лара Михейченко, Павлик Морозов и Коля Мяготин. Часть героев была вполне взрослыми людьми, Зина Портнова — и вовсе оказалась похожа на Марину Цветаеву.
Подросшие пионеры были похожи на молодогвардейцев. А уж историю молодогвардейцев, проведя всё детство в тени памятника “Молодой гвардии”, я знал хорошо. Закончилась она страшно — потому как одних героев побросали в шахту, а других чуть позднее расстреляли в другом месте.
В этом-то и дело — несколько поколений советских людей учили тому, как надо умирать за Отечество. И миллионам людей тыкали в лицо страшными и горькими историями Олега Кошевого и Ульяны Громовой, Зои Космодемьянской и Александра Матросова. Их спрашивали: “Готов ли ты умереть за Родину? Можешь ли ты умереть за Родину?” И надо было отвечать, будто мальчик в красном галстуке, — готов, всегда готов, могу умереть за Родину, хочу умереть за неё...
Зоя Космодемьянская недаром кричит перед смертью:
— Нас сто семьдесят миллионов, всех не перевешаете!
Как говорили издревле, мёртвые сраму не имут. Трагична наша история и еще трагичнее наша мифология, скорбны наши коммунистические сказки. Разные люди рассказывали легенду про мать Зои Космодемьянской. Она была членом какой-то комиссии по восстановлению разрушенного войной. Кажется, в Сталинграде. Давала градостроительные советы. Ей возразили. Тогда она возмущенно и гордо сказала:
— Кто из нас мать Зои Космодемьянской?! Вы или я?!
Строить и жить тяжело. А ведь девочку убили, убили за то, что она подожгла стратегический объект — конюшню, как нам это рассказывали в школе. Потом говорили, что это была не конюшня, а крестьянская изба, но все равно — девочку убили, а потом закопали в мерзлую землю с веревкой на шее, а потом откопали, и вот уже весь мир глазел на опавшую грудь в снегу и эту самую веревку на шее. И брата этой девочки убили. И молодогвардейцы навалились на какого-то мужика и убили его, будто безумные достоевские герои, сожгли биржу труда, а потом убили и их, и некоторые мальчики и девочки еще долго умирали в шахте, и трудно понять, что произошло на самом деле, но ничего в этих страшных сказках не исправить — потому что они, эти сказки, не плохие и не хорошие, они трагичные и горькие — со слезами на глазах. Потому, конечно, что Великая Отечественная война на самом деле Великая Отечественная беда, и ничего тут не поделаешь. Потому как мир стоял на краю, а мы навалились скопом и, в крови, соплях и прочем ужасе, задавили своими телами это безобразие.
И на этой мысли мы с Директором Музея допили — каждый чужое — и пошли к машине.
Мы подъезжали к Астапову, и, надо сказать, на душе у меня становилось всё тревожнее.
День за днём я свыкался с этим последним путешествием Толстого, и неуютно мне было от приближающейся смерти этого человека. Я записывал происходящее под слова Архитектора о том, что на самом деле мы всегда имеем дело не с книгами, а с настоящими путевыми журналами. Иначе говоря, русская литература — это бесконечные отчёты путешественников, к которым то подшивается новый лист, то, наоборот, безжалостно выдирается для того, чтобы засунуть его в бутылку и кинуть по волнам (вариант — заложить в основание пирамиды из камней на перевале).
Внезапно я понял, что еду с поэтами. Один Директор Музея был человек прагматический, и то я всё время ожидал, что он произнесёт какой-нибудь французский стих времён галантного века. Книги, которые он писал, кстати, были совершенно не похожи на книги Архитектора и Краеведа. Это были жёсткие и быстрые, как короткий поединок в будущем музейном парке, суждения с обильными ссылками на номера архивных фондов и описи. Какое-то “Позвольте, сударь, очевидно, что… Унесите беднягу”. И всё потому, что поэзия возникала из ничего, из старых текстов, из пылинки на ноже карманном, из автомобильного выхлопа на просёлочной дороге, из (я обернулся на Директора Музея) руинированных церквей посреди России и из сочетаний переосмысленных слов. Все мы писали один путевой журнал.
АСТАПОВСКИЙ КРЕМЛЬ
14 ноября. Астапово — Чаплыгин — Скопин
Мы въехали в Астапово, как больной на своей каталке в операционную, — полные тревожных ожиданий. Как я и говорил в самом начале: тут всё просто — если станешь шаг за шагом повторять чужой смертный путь, то немудрено самому отдать в итоге концы. Въехали на самом деле в посёлок Лев Толстой, центр Левтолстовского района. Писали название тут по-разному, то раздельно, то слитно, а то и через дефис.