Григорий Свирский - Люба – Любовь… или нескончаемый «Норд-Ост»
Мне показалось, будто он чего-то недоговаривает: – у него были какие-то неискренние интонации. Я попросила сказать мне правду, но ты сама понимаешь, что это как раз единственное, чего он не мог.
Голос мамы дрогнул и оборвался. Она отходит к окну, и я вижу только ее усталые, плечи и беспомощные руки. Она так пристально смотрит, на неэамерзший угол стекла, будто пытается понять, что там сейчас, за окном…
– Моя дорогая,– не забывай, что Коля член их партии и к тому же баллотируется в членкоры. Я думаю, он не случайно ходил к начальству и не мог, понимаешь, ну, не мог ничего сказать. Бог ему судья… Обычно она говорит так о совсем чужих людях.
– А дядя Фред…. тоже? –У меня пересыхает в горле.
– Девочка моя, когда-нибудь ты научишься разбираться в людях и еще кое в чем… Мой брат не стал бы молчать ни одной минуты. Его неожиданно отправили в командировку. Он даже не успел попрощаться со мной, а о тебе узнал лишь два дня назад, когда вернулся в Москву…
Поверь мне, за всю свою жизнь я не видела его в таком подавленном состоянии, как сейчас. Он был у меня в воскресенье, когда с тобой сидел отец.
– Что я могу сделать? Что?! – кричал он. – Я родился и вырос здесь, в Москве, в этом придуманном средневековым монахом Третьем Риме с его вечным имперским комплексом неполноценности и уродливо раздутым национальным высокомерием, чванством. – Что я сейчас могу?! Ты думаешь, я заведующий кафедрой нефти в МГУ, профессор, известный ученый? Нет! Я для них – беспартийный француз! Потому не лезу даже в членкоры, хотя давно должен быть академиком. Это неважно, я никогда не гнался за чинами, но пойми: у меня нет права голоса. Вспомни, какие у меня были неприятности только потому, что надпись на памятнике наших родителей была сделана по-французски.
– Любонька, Альфред не желает разговаривать с Колей, я надеюсь, это временно… Пока тебе трудно понять, что значит сын для отца… Я бы не хотела, чтобы ты расстраивалась, но, по видимому, от нашей семьи ничего не осталось. Так должно было случиться рано или поздно – с тех пор, как не стало наших замечательных стариков, я всегда это ощущала.
Мама тяжело опустилась на постель, и я заметила, что глаза у нее будто подернулись ледком.
– Не думай об этом, Любочка! У нас есть прекрасные друзья, и тебя вытащили из этой, как ты говоришь, мясорубки только потому, что среди них есть очень порядочные люди. И не удивляйся, в университете пустили слух, будто ты пыталась покончить с собой. Но все, кто видел тебя в практикуме тогда, во вторник, доказывали, что это ложь.. Ничего не знал только твой верный Санча Панса, твой друг с самого первого курса Слава Дашков, его не было в тот день в Университете. Прошла почти неделя, прежде, чем он зашел, чтобы узнать о тебе. Я рассказала ему то, что услышала от Сергея и Пшежецкого: о курсовой, о сломанной тяге, о пузырях. Я заметила его колючий взгляд и решила, что он мне не верит. Тогда я достала клочок бумаги, на котором записала «хлорэтилмеркаптан». Когда Славка прочел это, губы у него побелели «Сколько?» – спросил он. Я не поняла вначале, что «сколько»?
– Сколько минут не работала вентиляция? – повторил он. – Я ответила… Он-то мне все и объяснил. Он оказал мне больше, чем имел право сказать. Ты знала, что Слава подрабатывает на военной кафедре?
– Я знала только, что у него допуск.
– Ладно, он сам тебе все расскажет …позже.
Позже Славка рассказал, что он усадил маму Веру в такси и отправил, как он заметил, «без звонка» к старому другу семьи Платэ Владимиру Филипповичу Кузнецову…
– Но даже Кузнецову, генералу химических войск, потребовалось время. Не забывай, что было воскресенье.
Мама шевелит губами, и ее слова впитываются в мою память как вода в вату, и голос ее постепенно обволакиваег меня защитным коконом и я уже ничего не слышу, погружаясь в другой мир зазеркалья.
Тридцатого сентября наша семья празднует «Веру-Надежду-Любовь». Все три имени произносятся скороговоркой, о Софье умалчивается, как о чем-то само-собой разумеющемся. Перед смертью наша замечательная бабка сказала моей матери: «Пусть в семье всегда будет вера, надежда, любовь». Но последние ее слова или забылись, или утратили свой первоначальный смысл. Впрочем, первый тост пили как всегда, за нее, за Софью… уже пять лет как пили стоя, молча, не чокаясь. Второй, разумеется, за маму – за Веру, хотя никакой веры давно не осталось. После смерти деда внуки забывали про Пасху и Рождество, а правнуки подрастали, не зная ни крещения, ни имени Бога. Наденьки – Надежды в нашей семье не было – будто не хотел Господь никому из братьев посылать девочку, .
– За Любовь! За здоровье младшей именинницы!– произнес Коля, поднимающий узкий хрустальный бокал, мелодичный звон… Я помню его тонкую руку, державшую узкий хрустальный бокал.
Довольно! Веры, надежды, любви больше нет.
– Ты прожила благополучную жизнь и никогда не поймешь…– вырывается у меня.
Мать усмехнулась горестно.
– Родная моя, я поняла все слишком рано, а ты слишком поздно, потому что росла под стеклянным колпаком. Если ты не устала, я расскажу тебе про свою «благополучную» жизнь,…
Глаза у матери вспыхнули янтарным огнем, морщинки на вдруг просветленном лице разгладились, голос зазвенел:
– Я помню себя впервые в белом платье, отороченном пухом, перед огромным зеркалом. Мое изображение мне не нравится, потому что из платья видны штанишки с кружавчиками, и мне это кажется крайне непристойным и я подтягиваю их кверху. В гостиной появляется горничная в черном платье и белой наколке. «Барышня», – говорит она и лопочет что-то несусветное: я понимаю только по-французски.
– Ты знаешь, дед был французским графом и остался в России ради красавицы бабки. Он выучил русский, вторично окончил Университет, стал присяжным поверенным.
– Если б ты видела его кабинет и приемную. Обивка зеленая, с драконами, огромный стол, аккуратно сложенные папки и бумаги, серебряный письменный прибор, уйма книг. Он всегда очень много работал.
Дед не любил царя и мечтал о русской революции во французском варианте. Когда же эта революция пришла в русском варианте… это какой-то мрак, пропасть, все исчезает будто с экрана. Слово «реквизировали» было одним из первых русских слов, которые я узнала. Имение моей крестной матери, дом с колоннами, ступеньки спускаются к Оке… Мы с братом едим белые лепешки и мед, но говорят, что в Москве голод.
В папином кабинете теперь живет мужчина в кожаной куртке. Я узнаю слова: большевик и наган… Отец уговаривает маму уехать во Францию, но она не может расстаться с Россией.
Из Петрограда приезжают мамины родители, я слышу слова «разорили», «отняли…».
Отца не убили – кто-то из бывшей бедноты за него вступился, его знали. Когда дед брался за дела бедноты, он отказывался от денег.
Утром и вечером я стою на коленях и молюсь. Я молюсь, чтобы мы справляли Рождество и не боялись большевика в кожаной куртке, чтобы мама снова была похожей за фею, чтобы мне снова оказаться в той гостиной, пусть уж и штанишки видны. Я учу русский язык, чтобы осмыслить все происшедшее. В четырнадцать лет иду в русскую школу.
~ Бабушка надеялась, что когда-нибудь в России все изменится.
А я хожу в свою лютеранскую церковь, там готовят ежегодную группу к конфирмации. Я никогда не забуду своего пастора Штрека, его веры, его простых и мудрых проповедей.
В двадцать девятом году запретили рождественские елки.
Их не было даже в церкви. Но пастор спокойно и уверенно говорил, что они есть, что они стоят вечнозеленые и будут стоять вечно.
После института мне долго не выдавали диплома педагога французского языка хотя мой родной язык французский. Это за то, что я носила крест и ходила в церковь. Однажды, это было в тридцать пятом году – церковь была закрыта, перед входом толпились растерянные люди. Говорили, что пастора Штрека арестовали, как японского шпиона. Его жену и детей, как я узнала потом, расстреляли через два месяца после него. Пожалуй, я тогда впервые поняла, что значит беспредельная, основанная на политических химерах, ненависть. Ненавидеть человека всю жизнь только за то, что он не похож на тебя? Страшный бред!
Незадолго до войны к нам постучали ночью. Пришел дворник, еще какие-то люди, все вещи в доме перевернули, а отца увели. Через три месяца арестовали и брата матери, и он уже никогда не вернулся. После смерти Сталина его сын получил справку о реабилитации.
Может быть, поэтому бабушка и говорила, что ее праху хватит и русской земли, но, если дед хочет, пусть надпись на их могиле будет по-французски.
Ты в детстве долго пытала меня, кто лучше Ленин или Сталин. Тебе непремено нужно было верить в апостола, как и всем вокруг. Какой только прохвост этой национальной особенностью русских, веривших в царя и столетиями молившихся за его здравие, не злоупотреблял?!. Почти все друзья моих родителей погибли во время революции, а все мои – в лагерях.