Геннадий Лазарев - Боль
Но ведь оторвались, ушли все ж таки от япошки!
И он, когда к исходу третьих суток неожиданно завидел над склоном дальней сопки дым костров, зашелся радостью, что жив. И еще больше зарадовался за тех, которых вынесли и которые теперь на повозках плакали, не таясь, в колючее сукно своих шинелок.
— Не томи душу! — сказал старик сурово, — Начинай! Ишь, как буравит!
Начальник молча тронул его за руку.
— Распрягай! — скомандовал. — Телеги одна к одной и — по сигналу!
Рабочие кинулись к повозкам.
— Де-да-а! — бежал и по-бабьи скулил жиденький мужик в заплатанных штанах. — Деда Архип, ты аль рехнулся? Хлебушек ведь, хлеб — ты аль забыл? Ведь по зернышку… А ты — в пруд, карасям, а?
— Охолонь, Санек! Охолонь… — заторопился старик. — Хлеб одно, город другое. Хлеб вырастим, были бы руки. А город, его сто лет строили. Там люди, Санек! Малые дети… — Глянул, что заводские уже выстроили повозки вдоль плотины и ждут сигнала, подошел к начальнику; проговорил, будто вынес себе приговор: — Не медлей! Не медлен…
Завертело, закружило в водовороте повозки, прижало к трубам, корежа и ломая.
«А-а-ах!» — выдохнула толпа, когда мешки последней проклюнулись из воды крохотным островком. Значит, пусть в одном месте, но выросла перемычка! Выросла! Значит, есть за что зацепиться!
Посыпались в воду камни. «Быстрее! Быстрее!» А рабочие уже подкатывали еще десяток повозок.
Когда растаяла пена, увидели: по центру и слева перемычка замкнулась. Осталось нарастить ее. И там в пять цепочек, как по конвейеру, передавали из рук в руки камни из отвала.
Однако поток, беснуясь, обрушился на стенку дупла сбоку, справа. Он слизывал плотину вдоль берега как струйка кипятка головку сахара. В провал теперь мог, пожалуй, вместиться паровоз. И свод не выдержал, рухнул. Безобразно ощетинившись шпалами, над потоком провис скелет узкоколейки.
Все, кто был на плотине, понимали: обезумевший пруд усмирить нечем.
Начальник осознавал опасность как никто другой. Его не пугали ни предстоящие дознания, ни расследования. Знавал вещи пострашнее. Не раз над головой свистели пули, металась перед глазами шашка белоказака. Для себя он давно уяснил, что страшна не смерть, страшны бесчестие, позор. Об этом и думал, представляя, с каким укором будут смотреть на него лишенные крова люди: «Не сумел… Не смог… Э-эх!»
Сзади вдруг тревожно Заржал конь, и он вздрогнул от пронзившей его мысли. Обернулся. Кони беспокойно пофыркивали и пугливо прядали ушами.
В воспаленной надеждой памяти вспыхнула в гнетущих подробностях кавалерийская атака: тачанка с осатаневшим от горячей пули коренником летела в безумном карьере к яру…
Сердце заторопилось. И, как всегда случалось в сабельных атаках, мучительно знакомо припомнилось не ко времени тихое после грибного дождя утро…
…Смастерил раз лук. Нашел в плетне тугой кленовый прут, свил из конского волоса тетиву.
Ребята завидовали. Еще бы! За двадцать шагов он всаживал стрелу в лапоть, подвешенный к заплоту.
В то утро подкараулил скворца. Охваченный азартом долгой погони, натянул тетиву. Стрела со свистом вспорола воздух, скворец бесшумно упал. Ликуя, он подбежал. Но странное дело — радость победы угасла, как только почувствовал на ладони робкое тепло.
Вспомнил, как мать выхаживала слабеньких цыплят. Взял клюв скворца в рот и стал помогать ему дышать и пускал слюну. Но птица, еще теплая, была мертва.
Он заметался по двору и спрятался в сарае за поленницу. Ему хотелось убежать от себя.
Много лет спустя добрый конь вынес его из сабельного ада в степь. Там, придя в себя, катаясь по земле и воя от боли, он понял вдруг, что и сам-то, как та несчастная пичужка, — жалкая, ничтожная частичка огромного и вечного Живого.
Как это гнусно — покушаться на Живое! Однако когда над головой занесена казацкая шашка — словом не заслониться. Когда горит крыша, в горнице сидеть у самовара вроде бы ни к чему.
Это так… Но не сам ли он породил сегодняшний пожар? Разве не он недели две назад собственной персоной буквально надрывался в старании протащить на исполкоме решение о приостановлении на плотине профилактических работ?
После засушливого, по сути голодного года выдался хороший урожай. Каждый день на элеватор из соседних деревень прибывали сотни подвод с зерном. Рабочих рук не хватало, и он, кроме прочих мер, предложил направить на элеватор бригады, которые по просьбе настырного зануды-гидролога все лето копошились около вешняков. Что они там делали — неизвестно: то ли укрепляли берег, то ли ловили в норах налимов… Гидролог, вечно небритый запойный мужичонка, слезливо просил на исполкоме продолжить работы, канючил денег и предостерегал о какой-то страшной беде, а он, как человек, облеченный немалой властью, гнул свою линию. «Бюрократы! Перестраховщики! — пошумливал и на бедолагу-гидролога, и на сомневающихся членов комиссии. — Сохранить урожай до единого зернышка — вот политическая сверхзадача момента!»
Никто не скажет, что труднее: исполнять приказ или его отдавать? Не легкая доля и у тех, и у других… Бывалые люди утверждают иное: отдающие приказы раньше седеют.
Соня увидела, как начальник нетерпеливым жестом подозвал тех, кто ему помогал. Его окружили заводские. Здесь же был и молоденький милиционер, и командир пожарных, и старик-крестьянин. И она подошла, но ее оттеснили. О чем он говорил, не расслышала, только все разом обернулись в ту сторону, где стояли нераспряженные повозки.
— Времени нет! — властно сказал начальник. — Рубите постромки… Карасев, командуй!
— Есть! — весело откликнулся милиционер. — Ребята, у кого топоры, — за мной!
Несколько рабочих побежали к повозкам.
— Не дам! Сбрую поганить не дам! — заорал хмурый возчик и, матерясь, стал из обреза всаживать пулю за пулей в водоворот. Когда патроны кончились, швырнул обрез в пруд. — Пропадите вы пропадом! — выкрикнул напоследок и, круто повернувшись, зашагал к лесу.
Вдруг со стороны огородов донесся деревянный перестук, будто поленница развалилась, — и все увидели, как одна из бань накренилась и расползлась по бревнышку. А крайний дом, добротный, крытый железом, как-то странно дернулся, словно поплавок при клеве, и — поплыл.
— Что вы там копаетесь! Карасев! — Начальник сорвал с себя кожанку, сунул ее в руки оторопевшей Сони и бегом-бегом — к стоянке. У первого подвернувшегося под руку возчика вырвал кнут, подправил вожжи, упруго оттолкнувшись, вскочил на телегу и стеганул коня.
Пегий жеребец рванул с места. Начальник направил его на стоявших у кручи рабочих. Те шарахнулись в сторону, и жеребец остался один на один и с кручей, и с бушующим внизу водоворотом. В последний миг он взвился, в муках опираясь о пустоту, и заржал так, что у Сони оборвалось все внутри. Кинулась к нему в сумасшедшем порыве; ее остановили.
— Карасев! — крикнул начальник, поднимаясь с земли и машинально отряхиваясь от пыли. — Действуй!
— Ты что же это делаешь, а? — На начальника медведем пошел старик. Взял за грудки, рванул; расползлась на плече рубаха. — Ты что делаешь? Ты лучше меня, меня убей! Они чай живые! Охолонь, ирод!
Начальник вырвался.
— Карасев, действуй, черт!
— Есть!
Рабочие испуганно метнулись к провисающему над потоком полотну узкоколейки. Полотно пружинило и передние встали на четвереньки и поползли, цепко хватаясь за рельсы и оглядываясь. А последний с искаженным от страха лицом шагал как слепой и крестился. Но вот споткнулся, нелепо взмахнул руками, сорвался. Его крутануло, раз-другой мелькнула в водовороте белая нательная рубаха…
А уж вдоль кручи мчалась в облаке пыли другая упряжка.
Мальчишка с белыми, будто льняными, волосами упал в ноги начальнику и, размазывая по лицу слезы и сопли, запричитал:
— Дяденька, миленький, останови! Пожалей!
— Э-эй, милай! Не подкачай! — стоя на возу, покрикивал Карасев и остервенело стегал коня.
— Нехристь! — сорвалась в безумный крик Соня, и в глазах у нее потемнело.
Начальник посмотрел на упавшую в пыль девчонку, отошел в сторону, где еще дымилось пепелище обходчика. Его замутило, как тогда, когда у яра ужасающим клубком неотвратимо рушилась тачанка. Он знал: память изгложет душу до самых мослов.
Плотина — стонала…
Все вокруг молчало и не имело цвета, все застыло в странной неопределенности, будто вымучивался тягостный сон, в котором не было сил ни защититься, ни позвать на помощь…
Силилась улететь и никак не могла взмахнуть крылами серая, как пыль, бабочка.
Бабочка… Соня вспомнила себя и ей стало бесконечно жаль, что она есть.
Ныло плечо. Должно быть, стукнулась о порожек, когда упала. Поднялась. И пошла. Она еще не знала, куда и зачем.