Эдмунд Вааль - Заяц с янтарными глазами: скрытое наследие
Антисемитам нужно непременно оттащить всех этих евреев назад — туда, откуда они заявились, и лишить их нынешней парижской жизни, полной изысков. В одном антисемитском памфлете (Ces Bons Juifs)[35] приводится вымышленный разговор между Морисом Эфрусси и его другом.
— Правда, что вы скоро поедете в Россию?
— Через два или три дня, — ответил г-н де К.
— Отлично! — сказал Морис Эфрусси, — раз вы едете в Одессу, зайдите на биржу и передайте от меня весточку моему отцу.
Г-н де К. обещает и, покончив с делами в Одессе, отправляется на биржу и спрашивает там Эфрусси-отца.
— Да-да, — говорят ему там, — если вы хотите обделать какое-то дельце, вам нужны евреи.
Приходит Эфрусси-отец — жуткого вида еврей с длинными сальными волосами, в заляпанном жиром лапсердаке. Г-н де К. передает старику то, о чем его просили, и уже хочет уйти, как вдруг чувствует, что его хватают за одежду, и слышит голос Эфрусси-отца, который шепчет:
— А как же мой маленький барыш?
— Что вы хотите этим сказать? Какой еще барыш? — удивляется г-н де К.
— Вы прекрасно понимаете, сударь, — отвечает отец зятя Ротшильда, кланяясь до земли. — Я — одна из достопримечательностей Одесской биржи, и когда ко мне приходят незнакомцы, которые не ведут со мной дел, они всегда делают мне небольшой подарок. Мои сыновья направляют ко мне больше тысячи таких посетителей в год — это помогает мне сводить концы с концами.
И, усмехнувшись, благородный патриарх добавляет:
— Они-то прекрасно понимают, что когда-нибудь будут вознаграждены… мои сыновья!
Эфрусси, les rois du Ыé («пшеничные короли»), одновременно навлекают на себя ненависть как выскочки — и чествуются как покровители. Вот им напоминают о корнях: о хлеботорговце из Одессы, о патриархе в засаленном лапсердаке с жадно протянутой рукой. А вот Беатрис появляется на бале в диадеме, украшенной сотнями тонких золотых колосков. Морис, владелец большого замка в Фонтенбло, когда женился на Беатрис де Ротшильд, в свидетельстве о браке обозначил свой род занятий как «землевладелец», а не как «банкир». Это не было опиской: евреи сравнительно недавно получили право владеть землей: ведь лишь в годы Революции евреи получили гражданские права, что было, по мнению некоторых комментаторов, ошибкой, поскольку евреев нельзя было считать дееспособными взрослыми. Вы только поглядите, как живут эти Эфрусси, призывал автор одной из брошюрок. «Истинный мистер Якобс», поглядите, «ведь их любовь к побрякушкам, к всяческим безделицам, а вернее, типично еврейская страсть к обладанию, часто доходит до детских капризов».
Я пытаюсь представить себе: как же жили братья Эфрусси в такой атмосфере? Просто пожимали плечами? Или им действовали на нервы это неумолкаемое злословие, это ворчание по поводу их корыстолюбия, это непрестанное журчание враждебности, которое вспоминает рассказчик у Пруста, говоря о своем деде: «Когда я приводил к себе нового друга, он почти всегда напевал ‘О Бог наших отцов’ из ‘Иудейки’ или ‘Израиль, порви свои цепи’…». Старик восклицал: «Берегись! Берегись!», услышав имя очередного нового друга, а если жертва признавалась в своем происхождении, то дед, «чтобы показать нам, что ему все ясно, довольствовался тем, что, глядя на нас в упор, мурлыкал: ‘Зачем же робкого еврея, зачем влечете вы сюда?’».[36]
Случались дуэли. Хотя закон запрещал поединки, они, тем не менее, пользовались популярностью среди молодых аристократов, членов Жокей-клуба и военных. Нередко ссора вспыхивала по ничтожным поводам: молодые люди «делили территорию». Упоминание в презрительных тонах лошади, принадлежавшей Эфрусси, в одной статье «Спорта», стало причиной ссоры с журналистом, «это привело к перебранке и последующей враждебной встрече» с Мишелем Эфрусси.
Однако некоторые из диспутов отражают растущие тревожные разногласия в парижском обществе. Хотя Игнац был мастером затевать дуэли, типично еврейским недостатком считалось как раз уклонение от них. В одном злорадном репортаже это мнение иллюстрировалось примером: один деловой договор между Мишелем Эфрусси и графом Гастоном де Бретейлем привел к тому, что граф потерял значительную сумму. Мишель, человек деловой, не усмотрел повода для дуэли и отказался дать графу сатисфакцию. Вернувшись в Париж, граф, «согласно историям, ходившим в клубных кругах… встретил Эфрусси… и выкрутил ему нос с помощью банкнот, скрепленных в виде весов, причем булавка, которой они были скреплены, серьезно поцарапала хоботок великого хлеботорговца. Он удалился из клуба на рю Руайяль и распорядился раздать миллион франков парижской бедноте». Этот случай превратился в ходячий анекдот, высмеивавший богатых евреев — толстокожих, не имеющих понятия о чести, а также их носы.
Евреи уязвимы для критики: они просто не умеют себя вести.
И все-таки Мишель дрался на дуэлях, причем не раз, с графом де Люберзаком, вступившись за одного своего родственника из Ротшильдов, его честь оказалась задета, но сам он был слишком юн, чтобы постоять за себя. Одна из дуэлей произошла на острове Гранд-Жатт на Сене. «Во время четвертой атаки Эфрусси был ранен в грудь — шпага графа ударила его в ребро… Граф с самого начала вел яростное нападение, и в конце поединка противники разошлись, отказавшись от обычного рукопожатия. Граф покинул место сражения в ландо, и его приветствовали криками: ‘Долой евреев! Да здравствует армия!’».
Становилось все сложнее защищать собственную и семейную честь, будучи евреем и живя в Париже.
«Поистине блестящий файф-о-клок»
В октябре 1891 года Шарль перевез нэцке в новый дом на авеню д’Иена. Дом № 11 крупнее, чем особняк Эфрусси на рю де Монсо, и снаружи смотрится гораздо строже: никаких гирлянд, никаких декоративных урн. Это здание настолько велико, что делается практически невидимым. Я стою и смотрю. Этажи здесь выше: комнаты должны быть очень просторными. Шарль переехал сюда вместе с братом Игнацем через три года после смерти их матери-вдовы. Я решаю попытать удачи — звоню в дверной звонок и излагаю цель своего визита женщине с безупречной, недрогнувшей улыбкой, а потом она медленно объясняет мне, что я совершенно заблуждаюсь относительно прежних жильцов, сообщает, что это частное владение и что она никогда в жизни не слышала об этой семье. Она провожает меня взглядом, пока я не оказываюсь снова на улице.
Я в бешенстве. Неделей позже я выясняю, что принадлежавший братьям дом был снесен и что в 20-х годах XX века на том же месте построили нынешний.
Новый район еще пышнее, чем рю де Монсо. Прошло всего двадцать лет с тех пор, как Эфрусси приехали в Париж, но теперь это семейство ощущало себя в полной безопасности. Дом братьев-холостяков находился примерно в трехстах метрах от расположенного выше по склону величественного особняка Жюля и Фанни, где над окнами красовались гербы с колоском, а над огромными воротами, ведущими в сад, переплетались инициалы супругов. Дворец Луизы находился напротив, через дорогу, на рю Бассано. Район расположен на холме, к северу от Марсова поля, где незадолго до этого была сооружена Эйфелева башня. Это было очень правильное для жизни место: его называли «холмом искусств».
Вкус Шарля продолжал меняться. Его страсть к японскому искусству понемногу угасала. Восхищение Японией распространилось настолько, что в 80-е годы дома у всех буквально ломились от жапонезри, и теперь «японщина», воспринимавшаяся как обычные безделушки, оседала, словно пыль, на любой доступной поверхности. «Все теперь японское», — сказал Александр Дюма в 1887 году. Дом Золя под Парижем, сплошь уставленный японскими вещицами, уже служил предметом для насмешек. Становилось все труднее говорить об особом характере этих японских вещей, когда они сами сделались основным направлением моды, когда даже плакаты с изображением велосипедов или абсента, висевшие на рекламных щитах, напоминали японские ксилографии. Разумеется, оставались и серьезные коллекционеры японского искусства (например, живший по соседству Гиме), да и искусствоведческих знаний в этой области было теперь значительно больше, чем десятью годами раньше, в пору угара собирательства. Де Гонкур уже опубликовал свои работы о Хокусае и Утамаро, Зигфрид Бинг издавал журнал Le Japon artistique, но в модных кругах, где вращался Шарль, благоговейное отношение к «японизму» исчезло.
Пруст запечатлел этот переходный момент, описывая гостиную любовницы Свана, «дамы полусвета» Одетты: «Дальний Восток все отступал и отступал под напором XVIII века… Теперь Одетта реже принимала близких друзей в японском халате, чем в светлом, пенистом шелку пеньюаров Ватто»[37].
Такая перемена экзотических пристрастий Шарля — критика, коллекционера и куратора — не осталась незамеченной. Один журналист писал, что Шарль начал «мало-помалу отстраняться от… [Японии]… и все больше обращаться к Франции XVIII века, к мейсенскому фарфору и к стилю ампир, и собрал изрядную коллекцию подобных изделий высочайшего качества». В новом доме Шарль повесил на стенах кабинета несколько гобеленов, вытканных из серебряных нитей, с изображением детских игр. Ряд анфиладных комнат он обставил строгими гарнитурами светлой ампирной мебели с бронзовыми орнаментами, поместив на столы и шкафы сервизы севрского и мейсенского фарфора: они образовывали аккуратные ритмические ряды. А на стенах он развесил картины Моро, Мане и Ренуара.