Джойс Оутс - Исповедь моего сердца
Еще больше смущало то, что Мина стала кокетничать почти со всеми знакомыми мужчинами, в том числе и с местным священником, с престарелым епископом, с лордом главным судьей, с вице-губернатором и, что самое ужасное, с самим сэром Чарлзом! — казалось, само присутствие мужчины возбуждало в ней какую-то дикую животную похоть. Поначалу такое поведение сочли вполне безобидным, хотя оно и смущало; потом пошли слухи, будто девушка не дает прохода даже слугам, склоняя их к ночным свиданиям, будто она дошла до того, что «отдалась» нескольким молодым людям из своего окружения, но (из чистого каприза) только не своему жениху, даже прикосновение которого, как она утверждала, вызывало у нее теперь отвращение. Тем или иным способом манерничая, она постоянно привлекала внимание к своей «плотской оболочке» и, нимало не смущаясь, даже на людях, зевала, широко открывая свой прелестный ротик и являя взорам присутствующих влажный, шокирующе красный зев, напоминавший раскрытую змеиную пасть; точно так же, безо всякого смущения, посреди невиннейшего разговора она вдруг придавала обычным словам распутный оттенок то интонацией голоса, то похотливым телодвижением. И тут же, в следующую минуту, вдруг становилась прежней: милой, жизнерадостной, по-детски игривой, и обижалась, что родственники смотрят на нее с какой-то неловкостью… Казалось, эта Мина не отдавала себе отчета в том, какой была та, «другая», какие неприятности она доставляла не только своим домашним, но и всему местному обществу, более того, казалось, она даже не догадывалась о существовании «другой» Мины.
— Почему вы все так странно на меня смотрите? — часто спрашивала она с обиженно-недоуменным видом. — Вы что, не узнаете свою Мину?
Наконец в начале зимы выяснилось, что Мина беременна.
Причем беременна уже несколько месяцев. Как же умело скрывала она свое положение даже от собственной матери!
Это открытие потрясло домочадцев и повергло в отчаяние всех Харвудов, кроме самой виновницы — Мины, которая признала факт с удивительным высокомерием, будто речь шла всего лишь о детской шалости, за которой ее застукали.
— А что, собственно, такого произошло? Вы все — глупцы, — сказала она родственникам, которые смотрели на нее, онемев от ужаса, — если думаете, что Природой можно управлять в соответствии с вашими ничтожными желаниями, — и расхохоталась, обнажив кроваво-красный влажный зев.
На протяжении следующих недель порой казалось, что Мина раскаивается, тогда она запиралась в своей комнате, чтобы никого не видеть; но потом она надменно вытирала слезы и спускалась вниз как ни в чем не бывало или даже, более того, как будто осуждала Харвудов за то, что они пребывают в отчаянии и сердятся на нее. Разумеется, Мину неоднократно спрашивали, кто отец ребенка, но она с холодной улыбкой всегда отвечала, что ее партнер по «сладкому греху» — некто из очень близкого окружения, человек, хорошо известный Харвудам, быть может, даже кто-то из харвудских домочадцев, славящихся «строгостью нравов».
Слух о том, что красавица дочь сэра Чарлза ждет ребенка и нисколько в этом не раскаивается, быстро облетел всю колонию; судачили, будто отец ребенка — человек ее круга (хотя, как ни странно, и не ее жених — в этом сходились все); если, конечно, это не кто-нибудь из слуг Харвудов (худшими из которых считались работавшие по найму ирландцы, известные своим фривольным поведением) или даже не какой-нибудь черный раб или индеец; или (и такой слушок пронесся) — посланник дьявола. Самое удивительное, что Мине, казалось, придавали сил то горе и волнение, которое она сеяла вокруг себя; даже несмотря на то что отец ее повредился здоровьем и стал угасать, молодая женщина чувствовала себя превосходно. Щеки у нее были круглыми и румяными, а подернутые серебром глаза неестественно блестели. Если бывшая Мина ела, как подобает, очень деликатно, то Мина нынешняя пожирала все, что перед ней ставили, с превеликим аппетитом и, шутя, доедала за другими, со смехом поясняя, что, похоже, ее «физическая оболочка» вдруг стала бездонной прорвой, которую приходится насыщать.
Мина по-прежнему упрямо не желала назвать имя отца своего ребенка. Не имело никакого значения, сажал ли ее сэр Чарлз в наказание под замок или предоставлял в качестве подкупа некоторую свободу, угрожал ли, умолял, молился ли за нее или вообще отказывался говорить о ней. По мере того как увеличивался срок ее беременности и живот округлялся все больше, Мина все сильнее обижалась на то, что все делают из мухи слона и хотят доконать ее.
— И почему, если это всего лишь Природа? Если Мина, как и любой из вас, — всего лишь Природа?
Иногда, словно бы очнувшись, она осознавала всю глубину своего падения… В такие моменты, онемев от потрясения и горя, она уединялась и, преклонив колена, просила Бога помочь ей. Однажды в странном приступе такого раскаяния она сказала матери, что ее следует немедленно покарать — связать ей руки и ноги, отнести на болото и утопить ее грешное тело в трясине; однако не прошло и часа, как вернулась другая Мина, которая с еще большей горячностью, состроив презрительную гримасу, стала насмехаться над глупцами, принявшими всерьез ее «глупую болтовню».
Потом Мина начала намекать, что, когда ребенок родится, она отдаст его отцу, чтобы тайна наконец открылась.
— Тогда все поймут, сразу же, как только увидят это.
И она снова смеялась жестоким, режущим слух смехом.
Однако, будто бы в издевку, тайна так и не открылась, не получила своего разрешения, ибо накануне родов (по подсчетам врача) Мина сбежала из губернаторского дома вверх по реке, скрылась — одна или с сообщником — и больше никто никогда не видел ее в долине Чатокуа.
Дети долго молчали, потрясенные услышанным. Милли, Дэриан и шестилетняя Эстер. Потом вдруг, как если бы старая Катрина намеренно обманула их, Милли закричала:
— Нет, Катрина, неправда, ненавижу эту твою историю!
(Потому что, хотя Милли была уже почти взрослой, ей минуло семнадцать лет, и она сто раз, с тех самых пор, когда была еще крошкой, слышала сказку про дочь королевского губернатора, чувствительная натура ее была такова, что каждый раз она ждала другого, настоящего конца. Того, который должен был венчать эту историю.)
Но Катрина, оскорбленная, с достоинством встала со стула, стоявшего у очага, закутала худые плечи в теплую вязаную шаль и сказала со своей обычной загадочной интонацией:
— Едва ли у вас, мисс, есть право ненавидеть подобные истории, будто вы не одна из Лихтов и кровь этой обреченной девушки не течет в ваших жилах, — оставив Милли, Дэриана и малышку Эстер в недоумении ломать голову над ее словами.
«Адамов грех…»
В деревне Мюркирк мало что было достоверно известно об Абрахаме Лихте и его таинственной семье (если они действительно представляли собой «семью»); но, начиная с того осеннего дня 1891 года, когда Абрахам Лихт впервые объявился здесь верхом на лошади, чтобы неожиданно предложить свою цену на аукционе, где продавалась церковь Назорея, было выдвинуто и обсуждалось столько предположений, столько слухов скрупулезно анализировалось и выдавалось за истину, что едва ли не у каждого жителя в округе было собственное мнение по этому вопросу.
(Некоторые даже утверждали, что стремительно ворвавшийся в их жизнь мистер Лихт в тот день вернулся в Мюркирк, что на самом деле он был местным уроженцем, возвратившимся домой после многих лет отсутствия.)
Сколько же сказок рассказывали здесь об Абрахаме Лихте, сколько фантазий возникало по поводу его женщин, его детей, его «профессии»!..
Например.
Была у него когда-то жена по имени Арабелла, мать двоих его старших сыновей (не считая темнокожего сына Элайши, чья мать была неизвестна); потом у него была жена по имени Майра, или Морна, с которой никто в Мюркирке, за исключением доктора Дирфилда, принимавшего у нее дочь летом 1892 года, никогда и словом не обмолвился; его третьей женой была Софи, изящная блондинка, очень замкнутая, мать его младшего сына Дэриана и малышки Эстер, которую доктор Дирфилд принимал у нее в марте 1903 года. (И где теперь все эти обреченные женщины? Арабелла исчезла из Мюркирка, оставив сыновей их отцу, и никто ее здесь больше не видел; Майра, или Морна, исчезла из Мюркирка, оставив свою маленькую дочь ее отцу, и никто ее здесь больше не видел; бедняжка Софи умерла от послеродовой горячки через две недели после рождения дочери и была похоронена обезумевшим от горя Абрахамом Лихтом на старом церковном погосте позади дома настоятеля, в котором теперь жила семья Лихтов.)
Разумеется, больше всего разговоров было о темнокожем Элайше. Кем была его мать? Был ли Абрахам Лихт действительно его отцом? Все терялись в догадках, потому что Элайша, негритянский юноша, вел себя как белый, более того, вел себя так, словно в его жилах текла королевская кровь, — высокомерно и «бесцеремонно», как ни один негр, которого когда-либо доводилось видеть обитателям Мюркирка. Мистер Карр, банкир, с которым Лихт вел дела, утверждал, что Лихт однажды сказал ему, будто Элайша — его «камердинер», которому он не задумываясь «доверил бы свою жизнь», не говоря уж о деньгах. Преподобный Вудкок, методистский священник, занимавшийся с Дэрианом и Эстер и обучавший Дэриана игре на фисгармонии, был убежден, что Элайша — подкидыш, сирота, которого Абрахам Лихт взял в дом из христианского милосердия, потому что Дэриан рассказывал ему, будто «его брат Элайша» родился во время урагана и наводнения «на огромной реке за тысячу миль от Мюркирка». С годами темнокожий юноша стал даже походить на Абрахама Лихта, хотя это было не столько физическое сходство (потому что Элайша имел ярко выраженные негроидные черты: гладкую кожу цвета темного красного дерева, черные, обрамленные густыми ресницами глаза, широкие ноздри и одинаково толстые и широкие верхнюю и нижнюю губы), сколько сходство манер: он так же, как Абрахам Лихт, в любую погоду ходил стремительной походкой, с высоко поднятой головой и с военной выправкой; так же, как Абрахам Лихт, ловя чей-либо взгляд, отвечал на него широкой радостной улыбкой, словно актер, выходящий на сцену и приветствующий зал; так же, как Абрахам Лихт, всегда имел безукоризненный, холеный вид, был модно одет и излучал мужскую самоуверенность.