Елизавета Александрова-Зорина - Маленький человек
Редкие фонари освещали только часть улиц, и прохожие шли как слепцы, по скрипучему, сверкающему снегу. В Москве он таял сразу, превращаясь в грязное месиво, а здесь лежал слоёным пирогом, перемешиваясь с рудной пылью, серой пеленой ложившейся на сугробы и лица. Толстая женщина с авоськами, переваливаясь, осторожно спускалась с обледенелой горки, так широко раскинув руки, что казалось, будто она несёт коромысло с вёдрами. Увязавшись за ней, Каримов свернул в подворотню. В голове пронеслось, как, вытащив пистолет с глушителем, который ввернёт ей в ухо, словно палец, сделает два выстрела и, подхватив обмякшее тело, осторожно опустит на красный от крови снег. Спрятав пистолет за пазуху, он пройдёт через двор, выйдет в арку и, закурив, поспешит в гостиницу. Пройдя через двор, Каримов удостоверился, что там есть арка и, если бы он застрелил толстуху, смог бы скрыться. Развернувшись, он поспешил обратно, не обернувшись на женщину, поставившую авоськи на снег, чтобы перевести дух.
— Убива-ают! — прокатился по городу крик Начальника. — Все друг друга убивают! — вращая безумными глазами, он ловил за руки прохожих.
— И то правда, — не замедляя шаг, поддакнул спешивший мимо старик. — Всюду смерть! Раньше и жили дружнее, и умирали веселее.
Ухмыльнувшись, Каримов перешёл на другую сторону улицы.
Возвращаясь в гостиницу, он примерялся к прохожим: одних душил в тёмных переулках, других караулил в подъездах. Всё же вечером, на виду у всех, убивать слишком рискованно, решил Каримов, отряхивая о ступеньки снег с ботинок. Репетиция убийства так его утомила, что он едва успел раздеться, как упал на кровать и заснул крепко, без сновидений.
Идея становилась навязчивой и не отпускала ни днём, ни ночью. Каримов боялся, что, убив, войдёт во вкус и не сможет остановиться, а не испытав это на себе — сойдёт с ума. Он обдумывал убийства, смакуя детали, бродил вечерами по улицам, выхватывая глазами из сумерек возможные жертвы, и телохранители, которых он не брал на свои прогулки, тревожась, дали ему оружие. Взвесив на руке тяжёлый и холодный ствол, Каримов, наконец, решился. Он попросил накрутить глушитель и, дрожа от возбуждения, еле дождался ночи.
Горожане готовились к праздникам, магазины сверкали разноцветными гирляндами, а из окон, как любопытные соседки, выглядывали наряженные ёлки. Кто-то сейчас умрёт, а гирлянды по-прежнему будут переливаться, окрашивая сугробы всеми цветами радуги, и в тот момент, когда Каримов спустит курок, поставив жирную точку в чьей-то жизни, жители городка будут спать, не услышав ни стона умирающего, ни шагов убийцы.
Каримов поёжился, вспомнив, как младенцем замерзал на ступенях приюта. Холод был таким сильным, что остался на всю жизнь, перебравшись в душу, и всех, кто разговаривал с Каримовым, бил озноб. Одиночество — наш первородный грех, мы рождаемся с его отметиной и умираем, так и не поняв, за что так мучились. И только смерть, которая закрывает нам глаза пятаками, на секунды разделяет тяжесть одиночества на двоих. Но смерть, уже подкравшуюся к завёрнутому в материнское платье ребёнку, спугнул незнакомец, прижавший младенца к груди. Каримов шёл по спящему городу и размышлял, почему не испытывает к отчиму ни благодарности, ни любви, а только холодную, отстранённую ненависть? Может, потому что он прогнал его смерть, навсегда поселив в душе испепеляющее одиночество?
Его мысли оборвала рыжая шуба, лежащая в сугробе. Подойдя ближе, Каримов увидел пьяную женщину, пытавшуюся подняться на ноги, схватившись за дерево. Колготки были разодраны, из-под наспех намотанного шарфа виднелась пунцовая шея, а помада была размазана по лицу, напоминая кровоточащую рану.
Лучшего было не придумать: улица пустынна, а женщина беззащитна, и Каримов решил, что может спокойно задушить её, не тратя патроны. Протянув руки к её шее, он резко одёрнул их, будто ошпарившись. Ругая себя за трусость, снова схватил за шею, на которой синела набухшая артерия, и сжал, а женщина, открыв заплывшие глаза, что-то тихо простонала. Каримов разжал пальцы. Топчась в нерешительности, он закурил, озираясь по сторонам. Женщина смотрела на него, улыбаясь, и что-то пьяно мычала. «Трус! — кричал про себя Каримов. — Ничтожество!» Выхватив пистолет, он навёл на неё ствол и отвернулся, приготовившись выстрелить. Послышался шум машины, вдалеке сверкнули фары, и Каримов, спрятав пистолет, бросился прочь, поскальзываясь на обледенелой дороге.
Вернувшись в гостиницу, он распечатал коллекционный коньяк, который держал для особых случаев, и, набрав горячую ванну, сидел в ней до утра, пока вода совсем не остыла, потягивая золотистую жидкость. Он прокручивал в голове ночное приключение, пытаясь понять, сможет ли его вспомнить женщина, которую он держал на мушке, а потом, успокоившись, решил, что даже если и вспомнит, ей никто не поверит.
С тех пор Каримов выбросил безумную идею из головы, убивая только на бумаге — увольняя рабочих и закрывая заводы. Списки сотрудников, бывшие для других ничего не значащим перечислением имён, для Каримова наполнялись особым смыслом. За каждой фамилией проступало лицо и серая, как город за окном, судьба, а вычёркивая её, он как будто проводил ножом по горлу, слыша предсмертные хрипы. Но когда инженер Савелий Лютый застрелил Могилу, Каримов вдруг испытал зависть, впившуюся острой занозой, и он не знал, как её вытащить.
В провинции время течёт медленнее, а столичные новости долетают сюда обкусанными, как яблоко, обретая новый смысл. В мегаполисах, словно в лифте, люди притворяются, что не замечают друг друга, а в маленьких городах все на виду, так что чужие жизни интереснее собственной. Но жизнь Лютого была неприметна и скучна ему самому, он был из тех, о ком вспоминают, прочитав некролог в местной газете, его жена уже давно считала себя незамужней, дочь — безотцовщиной, и сам Лютый не понимал, есть он или нет. Зато в мечтах проживал, как кошка, по девять жизней на дню, примеряя тысячи судеб и не находя своей.
Города виделись ему населёнными живыми мертвецами, от которых веяло холодом, на душе у них было темно, как в могиле, и они так же были похожи на свои детские фотографии, как покойники — на портреты с могильных памятников. Он не понимал, в какой момент человек вдруг умирает, продолжая жить через силу? Что убивает его: работа, женитьба, дети?
«Живём как клопы в диване!» — услышал он как-то, возвращаясь с работы, и, завертев головой по сторонам, чтобы найти, кто сказал эти слова, так похожие на его мысли, вдруг понял, что это был он сам.
Тогда он стеснялся говорить с собой вслух, боясь, что его посчитают выжившим из ума, а теперь, пробираясь по сырому, болотистому лесу, рубил воздух рукой, споря с собой, как со старым приятелем, и, вспоминая прежнюю жизнь, сам себя ругал и сам перед собой оправдывался.
На центральной площади, перед памятником Ленину, по праздникам сколачивали сцену. Первым выступал мэр Кротов, под которым прогибались деревянные доски, так что казалось, будто сцена вот-вот рухнет; его сменяли похожие друг на друга чиновники местной администрации, и Лютый, переминаясь с ноги на ногу, представлял, как швырнёт в одного из них камнем или тухлым яйцом.
— И зачем приходил? — пожимал он плечами, продираясь через пахучий еловник.
— В четырёх стенах одиноко, как в гробу! — оправдывался он перед самим собой.
— А на площади — как в братской могиле? — издевался Савелий.
— Если бы. — вздыхал Лютый. — Это раньше всё было общее: и жизнь, и смерть — теперь даже воздухом каждый своим дышит.
В день города жители собрались как обычно на площади, бродили толпой вокруг памятника, обмениваясь сплетнями, которые, делая круг, возвращались вывернутыми наизнанку, а мэр, надувая щёки, кричал в микрофон, визжавший, когда Кротов близко подносил его ко рту. Лютый прижимал к груди сумку, в которой лежали четыре яйца, аккуратно сложенные в коробочку для завтраков, и слушал казённые речи, зудевшие в голове, словно комары. Всю ночь он перекручивал простыни, представляя, как швырнёт яйцо в лицо Кротову, о котором говорили, что он ест за пятерых, а ворует за десятерых. Лютый представлял, как вскинет брови жена, а сослуживцы будут ободрительно хлопать по плечу, повторяя: «Ну, ты мужик! Ну, ты молодец!» Лютый осторожно переложил одно яйцо в карман, едва не выронив из рук, и стал неловко протискиваться сквозь обступивших сцену, так что, в конце концов, раздавил хрупкую скорлупу, и весь карман перепачкался в растёкшемся яйце. Он не решился достать из сумки остальные яйца, так и простоял перед сценой весь праздник, слушая и мэра, и его помощников, и каких-то заезжих чиновников из областного центра. А дома долго отстирывал плащ, на котором в память об этом дне остались грязные разводы на кармане.
— Знал я одного. Жил с оглядкой на других, так что даже в гробу стыдился своего дешёвого костюма.