Франсуа Каванна - Русачки
С минуту я размышляю, не заскочить ли в Невер и в Форж, — ведь это недалеко отсюда, — а вообще-то нет, у меня ведь семейная жилка не очень, вот уже десять лет, как дед помер, а тетушек, дядюшек, двоюродных братьев я видел всего один раз, в день моего первого причастия. Во всей челюсти боль собачья, у меня флюс, у меня жар, я совсем не чувствую себя в форме, чтобы выслушивать стандартные причитания о несчастных временах, ну надо же вот, чтобы нам довелось такое увидеть, ничего себе жизнь, что с нами станет, и так уж кругом несчастья, а теперь, кажись, и хлеба на суп не останется, а ведь надо еще и кормить этих негодяев-пруссаков! Так что, чё ж вы хотите, откуда нам взять-то, сожрут они у нас и кур и цыплят, а потом и козу, и порося, а потом уж и телку с теленком, а потом и нас всех с костями! Да чего там, парень, какого черта я платила налоги и сборы на этих красавцев-вояк! При первом же выстреле драпанули они так, аж пятки сверкали! Одни лишь зады мелькают, рубашки болтаются, как зайцы с белыми хвостиками! Вы, парижане, вы всегда выкрутитесь, а нам-то тут, они нам сядут на шею! Ведь эти пруссаки жрут, как три поросенка! Нищета, она-то всегда достается бедному морванцу! Вот обида!
Моему приятелю тоже не очень светило заезжать в Фуршамбо. Судя по тому, что слышно то там, то сям, немцы уже в Бордо и даже на испанской границе. Ну ладно. Нам остается вернуться назад, что делать? С поджатым хвостом.
* * *Дорога была теперь не так запружена, как тогда, когда всех этих честных работяг толкал под задницу Великий страх{44} перед Белокурой бестией{45}. Теперь они возвращаются к себе домой, в свои Пикардии и Бельгии, раз уж эти боши везде, а дома хоть стены помогают. Чуть смущенные от того, что поддались панике, с таким видом, словно спрашивают себя, какого хрена они здесь, в каком виде они найдут свой дом, лавчонку, скотинку. Ругают себя за то, что раздули из этого целое дело. В конце-то концов, немцы, это не так уж страшно. Вежливые, приличненькие, ничего не скажешь, надо смотреть фактам в лицо. Быть патриотом, ладно, согласен, но уж не шовинистом, нет уж! Не станем же драпать, как эта французская шпана! Как пить дать, в шкафу не найдем ни одной простыни, вот увидишь, говорю я тебе! Простыни из настоящего полотна, — мама заказывала их с вышивкой, специально к нашей с тобой свадьбе! Слава Богу, я настояла, чтобы мы взяли с собой серебро! А то, если тебя послушать, так и ушли бы в пижамах!
Передвигаются они небольшими этапами, пикникуют в сторонке, не подавая виду, плотно сомкнувшись вокруг свого провианта. Некоторые находят любимое авто там, где его бросили, и тогда решают жить кемпингом рядом, бензин как-нибудь да вернется, это вопрос дней, немцы реорганизуют все по быстрому, у них есть организационные способности, этого-то у них не отнимешь, что ни говори; впрочем, их же интерес требует, чтобы все снова стало нормально работать, и как можно быстрее.
А немцы, они нас торопят в своих смешных тачках, черпая пригоршнями из своих переполненных черешней касок. Порой одинокий победитель приближается к семье и говорит полупросительно-полугрозно: «Коньяк!». Или вот, воинская часть возвращается с каких-то работ в ритмичном чавканье подкованных сапожищ по каменной мостовой. Короткий лай: все морды распахиваются, все глотки запевают разом, все вместе, в три точно настроенных голоса, варварскую, дикую и грубую песню, которая вам барабанит по животу и холодит костный мозг[6].
Питаемся мы случайными находками, но по мере того, как продвигаемся к северу, пустые дома встречаются все реже и реже. Многие крестьяне уже вернулись на свои фермы. Быть может, они просто прятались в лесах, неподалеку. Они соглашаются, но без энтузиазма и за большие деньги, уступить нам яиц, сала, масла, но также и хлеба, который снова научились печь сами, в своих старинных, допотопных печах.
После Луары — Средневековье, Столетняя война{46}. Вверх животом или с простертыми к небу оглоблями, двойная изгородь из машин, повозок, телег и тачек ограждает проезжую часть дороги. Иногда на сотни метров все выгорело вместе с деревьями. Черное масло вытекло, отравив траву. Внезапно — вонища жуткая. Это дохлая лошадь, массивный тяжеловоз, раздутый газами, вот-вот лопнет, сферический, четыре огромных ноги торчат из пуза, как дудки из волынки. Кипение серо-синих внутренностей выпирает из заднего прохода, сдавленное сфинктером, раздутое грыжами, толстыми, как тыквы. «Вокруг жужжат тысячи пылких насекомых», — Леконт де Лиль{47}, «Слоны».
Это первая, но не последняя.
Всяких там лошадей, волов, коров, собак благоговейно не закапывали. Ведь это просто туша, ничего святого, это не человек. Почерневшие трупы кишат ненасытными червями. Гнусные жидкости стекают на асфальт. Позолоченные мухи сверкают на мордах, будто картонных. В загоне гниет под солнцем штук тридцать таких коров. Геройство какого-то вдохновенного мудилы? Летчик, хохмач, итальянец? Пулеметчик немецкого танка от досады, что ничего более французского не подвернулось ему под гашетку? Французский офицер, отступая, отдавший приказ не оставлять ничего, что могло бы «достаться врагу»? Поди знай… Мудачество — это единственное, что в мире досталось всем поровну. Спокойное и сувереннейшее мудачество… Ладно, не буду играть в трехгрошевых философов. Я ненавижу смерть. Я ненавижу тех, кто ее раздает. Я ненавижу тех, кто любит ее раздавать. Я ненавижу тех, кто наперекор себе раздает ее во имя святого дела. Я ненавижу смерть и ненавижу страдания, это не оригинально, но я таков, от смерти животных мне еще более больно, чем от смерти мужиков, что делать?
Смотри, жандармы! Французы, точно! Все в черном и синем, с их кепи{48}, крагами и серебряными нашивками. Неподалеку — группа немцев, видимо офицеры. Жандармы со строгим видом просматривают совсем-по-жандармски-как-ни-в-чем-не-бывало людской поток. Требуют у мужчин предъявить документы. Морванец поинтересовался, не ищут ли они курокрада? Жандарм ему отвечает, а ну-ка, покажи свою военную книжку! А у меня ее нету, говорит морванец, возрастом не вышел. Тогда — удостоверение личности. И смотри, чтобы было в порядке. У него в порядке. Ну и козел же ты, сказал я ему чуть подальше, они же злые, как блохи, получили поджопник, вот и отыгрываются на ком угодно! Морванец мне разъясняет:
— Ты так ничего и не понял! Эти гады ищут солдат, переодетых в штатское, чтобы их выдать бошам! А иначе, отчего же жандармы не сами в плену, скажи-ка? Они же военные! И даже еще военнее, чем военные, именно они толкают солдатню на фронт и выискивают дезертиров, чтобы их расстреляли. Ох уж, эти мне сволочи!
Вижу табличку: Монтро. Йонна впадает в Сену в Монтро, сказано в моем учебнике географии. Это Йонна, а это Сена. А на Сене — баржа, которая плывет к Парижу. И которая согласна нас взять, хотя уже битком набита парижанами вроде нас. Тук-тук-тук, мощный дизель, тук-тук, причал отходит, исход заканчивается речным круизом.
Человечество, помятое, грязное, истерзанное, устилает всю палубу. Человечество скорее добродушное. Натерпевшись такого страха, оно находит, что оборачивается все не так уж плохо. Готовится свить себе гнездышко в поражении. В конце концов, и сами немцы тоже очухались после 1918-го. А алжирцы, марокканцы, негры, мальгаши — все эти люди, которых Франция победила, разве нам не достаточно повторяли, что они теперь гораздо счастливее, чем были раньше, и более гордые? Да, но победила-то их Франция, что есть честь и источник всех благ! Ну что ж, ладно, Германия будет теперь Францией, Франции нужно свыкнуться с этой мыслью.
Из чемоданов появляется провиант. Не повезем же все это домой! Конец нищете! В Париже всего навалом, будьте любезны, отведайте еще паштетика, да, да, извольте, не обижайте меня, в вашем возрасте не насытишься, у вас же самый период роста, говорит одна дама, у вас должно быть крепкие руки. Она щупает мои бицепсы. Беру еще паштетика. И камамберчика. И бургундского. И шоколада с орешками.
Плавно проплывает берег, вспоротые мосты следуют друг за другом, какой-то парень растягивает аккордеон. Прекрасная жизнь, если бы не такая зверская боль. Дама дает мне таблетки. Вот увидите, как рукой снимет — фьють! И действительно. Становится терпимо.
Марна впадает в Сену в Шарантоне. Здесь мне и выходить.
Прощаюсь с морванцем. Он говорит мне: привет, старикан, до скорого! Ну да, говорю ему, до предстоящей последней войны! Хохочем. Просовываю руки в тесемки, взгромождаюсь на велик, и через двадцать минут я уже дома. И только карабкаясь в гору по Большой улице, я вспоминаю, что даже не знаю имени этого морванца. Никогда у него и не спрашивал. Он моего — тоже.
Папа с мамой счастливы, да и гора с плеч, само собой. Оказывается, столько людей полегло на дорогах, людей из Ножана, такой-то и потом такой-то, что все еще нет света, нет ни автобусов, ни метро, ни рынка, а газеты, газеты есть, говорят, что все будет снова работать нормально, что надо, чтобы французы были едины и вместе с Маршалом, и чтобы взялись за работу, раскаявшись в прошлых своих ошибках, чтобы те дурные пастыри, которые привели нас сюда, были осуждены и наказаны, что немцы на нас не в обиде, знают они прекрасно, что мы не виновны, впрочем, они по-рыцарски уважают неудачливого противника, мужественных французских бойцов, и все такое.