Маша Царева - Женщины Никто
— Вы глухая или просто не понимаете по‑английски, как и большинство тех тупых куриц, которые сегодня сюда пришли? — почти ласково спросил Роберт.
И наконец на нее посмотрел.
Полина виновато улыбнулась.
— Привет.
— Ты? — Он словно увидел привидение.
Хотя ничего странного в их встрече не было. Скорее странно то, что она не состоялась раньше. У них было полно общих знакомых, они ходили в одни и те же рестораны, одевались у одних и тех же байеров, кололи ботокс у одного и того же пластического хирурга. Да, Роберт тоже это делал, подобно легендарному Нарциссу, он был влюблен в свою высокоградусную мужскую красоту и не хотел преждевременно менять ее на сомнительное очарование зрелости.
— Что ты здесь делаешь? У меня собеседование, я занят. Если у тебя дело, можем пообедать, хотя я думал…
— Ты правильно думал, никаких личных дел у меня к тебе нет, — успокоила его Поля. — И я знала, что у тебя собеседование, поэтому и пришла.
Нахмурившись, он потер ладонями виски.
— Но тогда я не понимаю…
— Роберт, когда я вошла, ты попросил объяснить, почему именно я должна стать твоим первым ассистентом. Так что слушай. Во‑первых, у меня идеальный английский, а все эти девчонки с филфака и журфака, которые ждут в коридоре, не поймут и пятидесяти процентов из того, что ты говоришь. Во‑вторых, все эти девочки пришли сюда не только в поисках работы, но и в поисках красивого влиятельного любовника. Может быть, ты был не против, но… Все это предсказуемо. Ты переспишь с ней пару раз, она влюбится, сначала будет страдать и надеяться, потом, когда поймет, что для тебя это не значило ничего, кроме выброса сексуальной энергетики в ноосферу, решит отомстить. Точно решит, ведь всем претенденткам, кроме меня, нет и двадцати лет. Она порвет какой‑нибудь важный договор или еще как‑нибудь тебя подставит. А я ничего такого делать не буду, потому что между нами все уже было и все уже закончилось. Идем дальше. Я аккуратистка, и ты это знаешь. Я прекрасно общаюсь с людьми, и на меня можно свалить какие угодно переговоры. У меня есть связи в прессе, я могу помочь с рекламной кампанией фильма.
— Полина, давай поставим вопрос по‑другому, — перебил Роберт. — Тебе‑то зачем все это нужно? В своей жизни ты не проработала ни одного дня! У тебя полно денег, своя программа на телевидении, личный шофер и туфли, — он перегнулся через стол и посмотрел на ее ноги. — Из последней коллекции «Manolo». Зачем тебе в тридцать восемь лет становиться моим ассистентом, практически секретарем, работать в офисе с десяти до шести, подносить мне кофе и получать за все это полторы тысячи долларов?
— Хороший вопрос, — улыбнулась Поля. — Попробую объяснить. То, что про меня думают люди, не совсем так. Ты ведь знаешь источник моих доходов.
— Ну конечно! Некий Петр Сергеевич дал тебе нехилые отступные, — усмехнулся Роберт.
— Вот видишь. Мне удалось как‑то прокрутиться почти десять лет, я куда‑то вкладывала деньги, покупала акции, меняла банки. Но все когда‑нибудь кончается. В то время как потребности с возрастом только увеличиваются. В общем, эта сумма практически иссякла. И у меня больше нет своей телепередачи. Между нами, она никогда не была моей, я просто числилась ведущей. Теперь вместо меня будет девочка со жвачкой за щекой и группой «Gorillaz» в ай‑поде, сквозь скудный словарный запас которой рефреном проходит слово «блин».
— Хочешь сказать, тебе деньги нужны? — недоверчиво прищурился Роберт.
Полина улыбнулась. Когда они были вместе, ей нравилось играть в самостоятельность. Единственный раз в жизни. Она подчеркивала независимость, врала про удачливую игру на Форексе, да и свою жалкую телевизионную роль выставляла в таком свете, что Роберт не сомневался — его девушка не менее значима, чем Константин Эрнст. Сплошная мистификация, и ради чего? Чтобы он отшвырнул ее так же, как всегда отшвыривал тех, кто не играл в бескорыстную преданность. Ему было наплевать. Он никогда не гордился ее самостоятельностью, статусом, для него, покачивающегося в нежных волнах взлелеянного эгоизма, Полина Переведенцева всегда была «одной из».
— Не то чтобы мне до такой степени нужны деньги, — мягко возразила она. — Просто хочется что‑то в жизни поменять. Ты не волнуйся: наш с тобой вопрос я давно закрыла. Решила обратиться к тебе первому как к другу. Просто ты меня немного знаешь и можешь себе представить, что из меня получится не такой уж плохой ассистент.
— Все равно что‑то здесь не складывается, — нахмурился Роберт.
— Если ты мне откажешь, устроюсь куда‑нибудь еще, — быстро сказала Полина, видя, что он уже близок к тому, чтобы послать ее к черту. — И ты в любой момент можешь указать мне на дверь. Если тебе покажется, что кто‑то другой справится лучше.
— Не знаю.
— Ты не пожалеешь, — улыбнулась Полина. На самом деле ей хотелось разреветься, потому что она чувствовала себя жалкой, жалкой, жалкой.
— Ладно, если ты так настаиваешь. Поля, но ты же понимаешь, что между нами уже ничего не будет? — строго спросил Роберт.
И ей пришлось кивнуть: понимаю, мол, у меня и в мыслях ничего подобного не было.
— А ты понимаешь, что на тебя могут накинуться газетчики? Конечно, в последнее время о тебе уже ничего не пишут, появились другие «московские принцессы». Но, возможно, кто‑то тебя помнит и не упустит возможность проехаться по твоему имени.
Полина еще раз кивнула: понимаю и это.
— Что ж, тогда… Я по‑прежнему чувствую себя так, словно попал в реалити‑шоу «Самый тупой розыгрыш года», но… Если тебе это так надо… В общем, можешь приступать с понедельника. Приходи сюда в восемь утра, тебе закажут пропуск. Но если ты задумала что‑то не то, — он сузил глаза. — Предупреждаю сразу: ничего у тебя не получится.
— Жрать — грех! — веско сказал новый ангел‑хранитель Анюты.
Его так и звали — Ангел. Вернее, это был его творческий псевдоним. Представился он в лучших традициях самого главного мачо мирового кинематографа: «Ангел. Паша Ангел». Его наняла для Нюты Полина Переведенцева. Предполагалось, что этот холеный юноша с чувственными губами, стройными длинными ногами, вытравленными добела густыми волосами, которые придавали его облику легкий налет возможной голубизны, и станет воротами в новую Анютину жизнь. В жизнь, где она больше не будет толстой жалкой разведенкой, которая любит стихи Цветаевой и Веры Павловой и сочетает в себе глубокую бабскую тоску с инфантильной привычкой съедать полкило соевых батончиков под вечернее шоу Петросяна.
Паша Ангел был самым модным московским стилистом. Именно он когда‑то посоветовал Переведенцевой променять сдержанную холодность в стиле европейских кинозвезд на самоварный шик белых волос и загорелых грудей. Ход был предсказуемым в своей пошлости, но, как ни странно, новый образ какое‑то время помогал ей держаться на плаву. Почему‑то, несмотря на все эти атрибуты стареющей Барби, она все равно не выглядела дешево, не смотрелась сдувшейся куклой из секс‑шопа.
— Жрать — грех, — повторил Паша, отбирая у нее рогалик. — С этого момента ты ешь только то, что я тебе разрешу. А я, солнце мое, строг.
Анюта мялась, улыбалась, стеснялась. Она чувствовала себя героиней абсурдного кино какого‑нибудь странного скандинавского маргинала, где сначала все долго и нудно разговаривают об экзистенциализме, а потом резко приступают к свальному греху. Однажды она видела такой фильм по какому‑то ночному каналу, честно посмотрела до конца, но так и не поняла, что же хотел сказать автор.
Она не привыкла, чтобы нежные мальчики, которые ей годились в сыновья, называли ее «солнце».
— И что на тебе надето? — поморщился Паша.
А ведь к встрече с ним она подготовилась, принарядилась. Хлопковое платье в голубоватый горошек было ее самым любимым, ей казалось, что в нем она похожа на звезду советского довоенного кино, не хватает только задорных белокурых кудельков и привычки не к месту озорно петь романсы.
— Сколько тебе лет?
— Тридцать шесть, — помявшись, все же ответила Анюта.
— А выглядишь на полтинник, — безжалостно припечатал Ангел. — Не расстраивайся, кто ж тебе еще правду скажет.
— У меня была не такая уж легкая жизнь, — тихо ответила она. Анюта не была уверена в том, что ей стоит раскрывать душу перед этим наглым мальчишкой, который ничего в жизни не понимает, зато понимает в правильной, как он выражается, обуви, и это поднимает его на недосягаемый для нее пьедестал. А на черта ей сдалась эта правильная обувь, если у нее вся жизнь неправильная? На черта ей выглядеть на тридцать, если в глазах нет блеска, а в доме — Лизы и Васеньки?
— Но так же все равно нельзя, — простодушно возразил стилист. — В таком возрасте ставить на себе крест с вашими данными это преступление.