Радий Погодин - Боль
Слово «художники» Васька воспринял не как насмешку, но и не как правду, только как проявление ее доброты. Но почему-то, вызванная этим словом, поднялась над ним легкая крылатая тень — мальчик Икар. И солнцем для него был купол Исаакия.
Васька вышел по улице Герцена на Невский. Он сделал такой крюк, чтобы не проходить мимо Исаакия в опасной близости.
IVПосле отъезда Юны (они ходили провожать ее втроем и, вернувшись, посидели у Веры, громко и в общем-то искренне радуясь будущему: живые, здоровые — остальное приложится) Васька так и не мог уснуть. Ему все казалось, что Юна сидит на оттоманке, поджав под себя ноги и положив на колени прекрасные гибкие руки.
И «Богатыри» со стен смотрят на нее, такие нарядные — распетушенные, словно ехали они к кому-то на брачный пир, где столы от жареных оленей, вепрей и хмельного зелья прогибаются, где витязи песни поют гулкие, а девы… А что девы?.. Вот увидели богатыри Юну и стали в смущении — мол, дай проехать-то, прикрой бесовское хоть шинелью, что ли.
Три ковра Васька отнес Игнатию на барахолку, три оставил — поправить небо, слишком было оно голубым, доспехи от этого казались тусклыми.
Известие о страшной смерти Оноре Игнатия не поразило. Он сверкнул узкой улыбкой, и Ваське вдруг показалось, что зубы у него стальные.
— Красиво. Ничего не скажешь — красиво, — сказал Игнатий.
Васька молол что-то насчет поколения фронтовиков, что нужно друг к другу жаться спинами.
— Там вы были поколением, на фронте, — сказал Игнатий. — В одной шкуре были, сукна шинельного. А как война кончилась, каждый в свою персональную шкуру влез. — И повторил: — Ничего не скажешь — красиво…
Анастасия Ивановна (Сережа Галкин, ученик маляра-альфрейщика, ей все поведал) безжалостно определила:
— Контуженый был ваш Оноре. Я на Исаакий ходила, там, если контуженый, не устоять. Закроют вышку, попомните мое слово, сейчас много контуженых-то.
Было в ее словах что-то вещее.
Сон у Васьки пропал.
Васька вставал среди ночи, одевался, туго опоясываясь, и выходил на улицу.
Небо было светящимся, свет рассеянным.
На Неве, напротив Горного института, стоял громоздкий немецкий крейсер, уродливый, как барак, чего-то ждал; американский корабль «Либерти», как бы выцветший и отощавший, тоже ждал чего-то.
Васька шел мимо учебно-парусного судна «Товарищ», мимо ледокола «Ермак», замедлял шаги у широкогрудых близнецов-спасателей «Геракла» и «Антея». Они были похожи на танки — мощь их была очевидна, как очевидна твердость булыжника.
У памятника Крузенштерну поскрипывали выстроенные в каре серые роты «фрунзенских» катеров и шлюпок.
За мостом Лейтенанта Шмидта река была непомерно пустынной, как Дворцовая площадь в будни.
А на той стороне, спалив вокруг себя все ненужное, словно тигль, выплавляющий золото дня, возвышался Исаакий.
Белой ночью он казался стройнее и выше, а когда перед самым восходом наступало короткое розовое межвременье, тяжелый собор вдруг утрачивал свой непомерный вес, на его куполе вспыхивали цветные искры и приподымали его он снял над рекой трепетно и прозрачно, словно сложен был из зажженных свечей. И как бы переставало действовать земное притяжение. И сердце поджималось к горлу, стремясь вырваться из грудной клетки.
Но тут ударяло солнце, и полмиллиона пудов металла с хрустом опускались на плечи гранитных колонн и окаменевших дубовых свай.
Влюбленные и иногородние вопили и пели, обнимались или приплясывали на парапете.
Чудо этой минуты восстанавливало в Ваське равновесие мыслей и чувств, и Васькина душа распахивалась, как распахивается щедрый дом для гостей.
Стайки солнечных воробьев скакали с волны на волну, и такой поднимался шум…
Васька слышал голос всякого цвета, особенно синего, звук прозрачный.
Васька слышал запах всякого цвета, особенно неба, мятный запах.
Васька чувствовал себя свободным и безмятежным, чувствовал свое тело, радующееся дыханию, прикосновению солнечного луча и ветра с реки. Чувство это было громадно, как ощущение теплой весенней земли под ладонями приходящего в себя тяжелораненого солдата.
Днем, тяжелым и бесконечным, как век бессмысленной рыбы, тычащейся носом в стекло аквариума, душа Васькина снова слабела, чувства глохли память заполняла его слух грохотом танков, руки приноравливала к привычным формам автомата, ремень отягчала гранатами, запасными дисками, пистолетом и немецким обоюдоострым кинжалом с выдранным из рукоятки орлом. И Васька снова бежал на улицу к спасительной Неве, не подозревая, что с каждым разом он вздымается все выше, все выше по ступеням своего зиккурата.
На четвертую, но может быть — на пятую ночь Васька встретил на набережной Маню и Манину мачеху.
На спуске у Академии художеств — том, что со сфинксами, — прыгали в воду мальчишки. Ягодицы у них от холодной воды были как сливы, а под втянутыми белыми после зимы животами торчали тугие бантики. Мальчишек было трое. Они прыгали в воду старательно и отважно, подымаясь по ступеням все выше: они прыгали уже с четвертой ступеньки и, клацая зубами, гордились собой.
Школьником Васька Егоров начинал купальный сезон в праздник Первого мая и заканчивал в праздник Седьмого ноября у стен Петропавловской крепости. Если Первого мая по Неве плыли льдины — а они почти всегда плыли, — Васька вылезал на какую-нибудь из них и, раскачивая ее, орал, чтобы скрыть зубовную дробь.
— Что вы в такую рань? — спросил Васька. — Еще и солнца-то нет. — И наверное, потому, что он не сказал о холодной воде и простуде, мальчишки признали в нем своего и напомнили:
— Ты что, а экзамены — не до сна.
Васька вспомнил: ни свет ни заря залезали они с товарищами на крышу своего шестиэтажного дома и там досыпали, подложив под голову учебники. Потом играли в пятнашки. Потом дворник дядя Керим их материл, запирал чердак на висячий замок и, хромая, отправлялся за участковым. Начиная с четвертого класса готовились они к экзаменам по всем предметам, кроме физкультуры, пения и рисования, то в Лисьем Носу, то в Ольгине или Лахте всегда поближе к воде. Иногда простужались. Но иногда они все же открывали учебники, но лишь для того, чтобы трепет перед страшным объемом непознанного оповестил им, что росток совести, если они спешно возьмутся за ум, еще может обратиться в дерево знаний — долг возьмет верх над ленью, и слезы матерей, превратившись в алмазы истины, займут свое место в их благородных душах.
Улыбка, как подошедшее тесто, вспухла на Васькином лице и потекла через край.
Мальчишки сказали:
— И ты искупнись. Вода уже будь здоров.
Васька развеселился. Скинул куртку, рубаху, брюки.
— Ты и трусы скидывай. Никого нету. В мокрых трусах ходить вредно.
Чтобы мальчишкам стало хорошо от их утренней дружбы, Васька легко взобрался на спину сфинкса — гранитный волхв из столицы бога Амона придал Васькиному прыжку дальность, плавность и красоту — такие, что даже милиционер, стоявший у входа на мост Лейтенанта Шмидта, крякнул, оторопев. Милиционеру не нравилось, когда голые люди бегают по парапету средь бела дня, а ночью — пусть. Ночь — она ночь.
Васька выскочил из воды, ощущая, как живет каждый мускул, поджатый и подхлестнутый огненной стужей купания. Голова была свободной от дум, сердце — от тяжести неопределенностей. Васька радостно и счастливо скалил зубы, видя, как посиневшие уже мальчишки залезают в трусы.
— Одевайся, — грозно шептали они. — Две тетки идут.
Васька рванулся к одежде, радуясь этому глупому страху. Он уже успел натянуть рубашку, когда из-за Парапета показались две кудрявые головы.
«Барышни, — подумал он. И еще подумал: — Бывают же такие слова, смешные и чистые, — барышни…»
Застегиваясь, Васька вспомнил, как в день возвращения с войны, когда он ехал на трамвае по Невскому, кто-то легонько дернул его за рукав шинели и спросил: «Дяденька, вы выходите?» — и он никак не мог осознать, что обращаются к нему: сбоку стоял мальчишка с нетерпеливыми глазами и кривил губы. Лишь когда мальчишка дернул его за рукав посильнее и, глядя ему прямо в глаза, повторил: «Дяденька, вы выходите?» — Васька посторонился, и что-то грустное, чего он так и не осознал, вошло в него и живет в нем поныне. Может быть, потому он сейчас так любил этих ставших уже сине-оранжевыми пацанов, вылезших из постелей, как из его далекого детства, чуть свет, поскольку предэкзаменационное лоботрясничанье является священным ритуалом, если хотите, сопротивлением совести; потому так тоскливо было Ваське на подготовительных курсах — к чему готовиться-то, к какому экзамену?
Он не сомневался, что в институт его примут, сдать помогут, подскажут, подсадят, потому что он нужен, потому что он бык, вол, лошадь будущий начальник какого-нибудь горного управления, потому что он уже «дяденька».
Дяденькой Васька себя не чувствовал, быком тоже, гораздо ближе ему был образ медленной белой птицы, может быть ибиса. Но это же, скажем прямо, смешно.