Людмила Петрушевская - Два царства (сборник)
— Да, — отвечала я. — Ужас.
Я уже побывала там. Крошечное существо лежало в огромном старом саркофаге, в аппарате искусственного дыхания, головка снаружи. В горлышке трубка.
Только что девочка Тима упала в лифте. Ее мать отправила подышать воздухом, воспитывала в ней самостоятельность. Лифт с девочкой приехал вниз, раскрылся и закрылся. Был поздний вечер. Она ждала там помощи, в далекой Пензе.
Мы тронулись в кухню, где стоял длинный стол с липкой клеенчатой скатертью. Босая Джоанна запалила газ под чайником, я выложила дешевый шоколадный тортик, будучи беднейшим слоем населения, Тим из сумки добыл всякие закуски в прозрачных коробках. Пришли еще итальянские студентки Роберты, притащили купленные внизу чипсы и пиво, посмеялись, познакомились, ушли.
Джоанна занялась, тарелками и вилками-ложками.
— Стаканы попрошу! — провозгласил Тим.
Он нарезал колбасу, сыр, потом помидоры и огурцы своим складным ножом.
Вытащил (далее следовал целый ритуал), открыл и разлил первую бутылку вина, свой дар. Назвал его. Похвастался им.
Все уважительно посмотрели на этикетку.
Выпили.
Болтали, все забыв — что завтра Роберта уезжает, что она сильно сдала с прошлого приезда, что у меня тоже все идет пока что не как полагается — вера, вера, где ее взять.
За Клаудией стоял мощный как бы пилон, поддержка. Ее красота и хрупкость, беззащитность и густая масса волнистых черных волос располагали к себе, а потом в дело шел другой ее дар — участливость и доброта. Любовь к себе, к драгоценному сосуду, одаренному свыше нечеловеческим талантом, переливалась и на остальных вокруг. Люди невольно все время старались ее тронуть, прикоснуться к ней.
Клаудия сидела сама не своя — может быть, она уже видела, как несчастная женщина, бодрясь, плетется от метро (она действительно там шла).
Внезапно вскочил Тим:
— Пойду ее встречу.
— Да, — ответила Роберта.
В этой комнате как будто все всё знали и видели через стены.
Мы замерли в ожидании. Роберта, у которой в свое время не смог родиться ребенок от Тима, тихо переговаривалась с Джоанной. Бедная Роберта! Наследственность там у них была с двух сторон — у Тима больная дочь, Роберта сама жертва. Ничего не могло получиться — и к счастью. Ребенок бы долго не прожил. Как этот, который лежал там, вдали, и его легкие работали под давлением аппарата. Тонзиллэктомия. Трубочка в горле.
Раздался стук многих шагов.
В открытой двери стояла немолодая красавица, которая вполне бодро поздоровалась, поцеловала Роберту, села за стол и сразу выпила налитое в стакан вино. Тим ей опять наполнил. Она еще выпила. Пошарила вилкой в салате, ничего не стала есть. Держалась отлично.
Завязался разговор — почему-то о театре. У женщины дергалась левая сторона лица. От этого она каждый раз слегка вздрагивала, но вела себя как ни в чем не бывало. Старалась не выделяться.
Разговор шел теперь о доме Роберты, о том, что там в нижнем зале можно поставить спектакль, какое-нибудь «ауто» на средневековые тексты с хором.
— Акустика у тебя отличная! — восклицала гостья, передергиваясь всем телом. — Кьеза что надо! Эко!
Оказывается, она в свое время заканчивала театроведение. Но как заработать на семью — она одна кормила маму и дочку. Пошла на телестудию. Снимала сюжеты. В кадр режиссерша ее так и не пустила.
Она говорила без умолку.
Почему-то она начала вспоминать смешные истории о своей дочке.
Ее дочь лежала теперь одна в реанимации, уже отойдя от наркоза, и разглядывала свои прозрачные руки. Время от времени она вытирала глаза руками и опять их разглядывала, шевелила пальцами. Вечер был, предстояла ночь. Из детской слышался хоровой плач детей, приближался срок кормления. Чего бедной женщине не было слышно — так это ритмичного шума работающей в далекой детской реанимации (за много километров оттуда) системы искусственного дыхания. Железные легкие работали вполне бесперспективно уже двадцать четыре часа. В Красногорске были тяжелые роды, возможно, этот единственный аппарат очень скоро понадобится другому ребенку. Тогда конец. Сестры уже почти не заходили в эту палату.
— Я ей говорю: кататься? Как она любила качели! У нас качели висели на притолоке, на гвоздях. Муж с нами не жил. Я сама вбила гвозди, повесила. Стоит моя мартыша, маленькая-премаленькая, смотрит на качели, руки тянет… Я говорю так вопросительно: «Кататься?» Потом она что-то сообразила и говорит: «Катятя». Я тут же ее посадила, и так несколько раз. Как собаку Павлова я ее дрессировала. Это было ее первое слово, «катятя».
Она опять вся передернулась, улыбаясь, и допила свое вино залпом.
Тим щедро налил ей. Он готов был хоть чем-то ей услужить.
Господи! Там, далеко, что-то происходило в детской реанимации.
Вот.
Туда, не глядя в сторону аппарата, вошла медсестра и опустила несколько тумблеров на приборной доске, то есть отключила аппарат искусственного дыхания.
Казнь.
Но на этом процедура еще не закончилась.
Предстояло вынуть тельце из саркофага.
* * *— Ольга, — все взвесив, сказала я. — Вашу дочку зовут Вера?
— Да, Вербушка, да, — дернулась она с вызовом. — Откуда…
— Она родила?
— Д-да… Но…
— А как вы назвали ребенка, Глаша?
— Да-да. Но… Откуда…
Она беспомощно, вопросительно посмотрела на Тима.
— А что у вас происходит сейчас? — безо всякого смысла продолжала я.
Тим свирепо зыркнул на меня. Клаудия расширила глаза. Буквально как раздвинула веки. Роберта глядела в стол, задумчиво поглаживая свой стакан. Машинально поглаживая стакан, как будто он был живым существом, а она его успокаивала. Она вообще, видимо, не могла понять, как я такое могу говорить.
— О, я сейчас — сейчас я беру две группы детей, буду делать театрик. Занятия прямо с сентября. Плата небольшая, — щебетала Ольга упавшим голосом. — Но… С детьми так весело…
Она заплакала наконец.
— Вы давно мечтали о внучке?
— Оля! — сказал ей Тим. — Все. Кончайте пить. Я сейчас пойду вас провожу, поймаю тебе машину.
— А много заплатили врачам? — продолжала я свой бестактный допрос.
— Ой! Все что было! Я серебряный портсигар моего папы продала! — радостно воскликнула несчастная. — Мама лежит, но свое согласие дала. У Вербушки ведь муж погиб… На мотоцикле на дерево налетел… Торопился к нам. Был дождь. Ребенок — это единственная память о нем. Молодой прекрасный человек. Хотел девочку, назвал ее Глаша. Беременность протекала трудно.
Оля старалась не плакать.
Слезы лились у нее ручьем. Она вытирала их пальцами. Как ее дочь там, в больнице.
Тим встал.
— Оля, — сказала я как можно более участливо. — Вы хотите, чтобы ребенок был жив? Вы хотите?
— Совсем уже… ты, — наконец рявкнул Тим.
Роберта сидела в полной неподвижности.
Но Клаудия — Клаудия начинала понимать.
— Надо очень верить и хотеть, — произнесла я какой-то чужой текст.
— А… Что? Что? — с безумным выражением на лице сказала Оля. — Есть какие-то… какие-то…
— Я жду ответа. Хотите?
Господи помилуй, чистый театр.
— Как это… Я хочу, — неуверенно отвечала Оля, жалкая съежившаяся тень. — Как бы я хотела! — вдруг зарыдала она. — Девочка моя!
— Роберта, хочешь?
Роберта подняла на меня свои рыжие глаза и ответила:
— Хочу. Вольо.
— Веришь мне?
— Ну…
— Веришь мне?
Тим молчал, ни на кого не глядя. По-моему, до него начинало доходить.
Рядом поднялась горячая волна помощи, светлая, обволокла меня.
Клаудия.
— Веришь? — повторила я как настоящая актриса, с нажимом.
— Верь ей, — пробормотал Тим.
— Я верю! — давясь от слез, бормотала Оля. — Верю, верю!
— Кредо, — как-то неуверенно качнула головой Роберта. — Верю.
— Ты веришь? Роберта!
— Роберта! — мотая головой из стороны в сторону, сипло сказала Оля. — Роберта!
Как будто в этом была ее последняя надежда.
Роберта посмотрела на меня:
— Кредо.
И, как бы покашляв, сдавленно повторила:
— Кредо! Верю.
Наконец. Чистый спектакль у меня.
Завибрировал, заиграл идиотскую музыку чужой мобильник.
Где-то там, вдали, в детской реанимации, растаяло черное пятно. Так называемое П-О.
— Это… Это мой, это в сумке, — закопошилась Оля. — Где сумка… Там, на полу… Простите…
Музыка все бренчала. Удивительно не к месту.
Долго все оглядывались, смотрели под стол.
Шли секунды.
Телефон замолк. Повисла пауза.
Все растерянно смотрели, шарили глазами, нагибались.
Оля хлопотала больше всех. Она думала теперь, жива ли дочь. Движения стали резкими, нелогичными. Она хваталась за голову. Страх затопил ее, как огромная волна.