Дэйв Эггерс - Душераздирающее творение ошеломляющего гения
Наблюдаю я, и наблюдают мамаши. Я не знаю, как мне с ними общаться. Я — как они? Время от времени они пытаются вовлечь меня в разговор, но совершенно ясно, что они тоже не знают, как вести себя со мной. Если все они смеются над чьей-то шуткой, я смотрю в их сторону и тоже улыбаюсь. Они смеются — я хмыкаю, но сдержанно; не хочу, чтобы казалось, будто я жажду их общества, хватит и просигнализировать: «Я вас слышу. Я смеюсь с вами. Сейчас мы вместе». Но когда смех затихает, я снова остаюсь в стороне, снова делаюсь чем-то иным, и никто не может понять, чем именно. Им не хочется вкладывать время в брата, которого отправили за Тофом, потому что мама готовит ужин или застряла на работе или в пробке. Я для них — ВРИО. Может, двоюродный брат. Или юный бойфренд разведенки? Им все равно.
Ну и на хуй. Все равно я не хочу приятельствовать с этими тетками, так какая мне разница? Я не они. Они — устаревшие модели, а мы — новые.
Я наблюдаю, как Тоф общается с другими детьми. Изучаю, гадаю, подозреваю.
Почему дети веселятся?
Над чем они смеются? Над бейсболкой Тофа? Она ему великовата, да?
Да кто они такие, эти шпингалеты? Я эту мелкоту в клочья порву!
Хм.
Хм, так вот в чем было дело. Всего-то. Хе-хе. Хе.
После тренировки мы вместе идем вниз по улице, Марин-роуд — это чудовище спускается с горы под углом 45°. Идти по ней и не выглядеть идиотом — задача почти непосильная, но Тоф изобрел походку, которая помогает справиться: получается что-то вроде такой поступи с ленцой — ноги чрезмерно изогнуты, руки как бы плывут перед идущим, он как бы загребает воздух и отбрасывает его назад, — но в результате получается гораздо более нормальный вид, чем у тех, кто болтает руками и шлепает подошвами, как делают обычно все, кто идет по этой улице. На редкость зрелищная походка.
Когда мы вступаем на нашу улицу, Спрюс, и земля выравнивается, я спрашиваю его со всей деликатностью, на которую способен, о его подачах, либо их несостоятельности.
— Слушай, а чего ты так подаешь хреново?
— Не знаю.
— Может, тебе надо биту полегче?
— Думаешь?
— Да. Наверное, стоит достать новую биту.
— А сможем?
— Конечно; подыщем новую биту или что-нибудь в этом роде.
С этими словами я толкаю его в кусты.
Мы все еще едем. Мы едем к пляжу. Если мы едем и по радио не играют какой-нибудь поворотный рок-н-ролл — революционный рок-н-ролл, изобретенный и исполненный асами современной музыки, — мы играем в слова. Надо, чтоб было шумно, чтоб была музыка и игры. Тишины быть не должно. Мы играем в такую игру, где надо называть известных бейсболистов, причем имя следующего должно начинаться с той же буквы, что фамилия предыдущего.
— Джеки Робинсон, — говорю я.
— Рэнди Джонсон, — говорит он.
— Джонни Бенч, — говорю я.
— Кто?
— Джонни Бенч. Кэтчер «Рэдз»[47].
— Ты уверен?
— В смысле?
— Я про такого никогда не слышал.
— Про Джонни Бенча?
— Ага.
— И что?
— А то, что ты его сам придумал.
Тоф коллекционирует бейсбольные открытки. Он может назвать стоимость любой своей открытки — а их тысячи, если учесть коллекцию, которая досталась ему в наследство от Билла. И все-таки он ни о чем ничего не знает. Я не выхожу из себя, хоть он и заслужил хорошего удара башкой об стекло. Слышали б вы, какой при этом получается звук. Просто изумительный, даже Тоф с этим согласен.
Джонни Бенча? Джонни, блядь, Бенча?
— Поверь мне, — говорю я. — Джонни Бенч.
По дороге мы останавливаемся у пляжа. Я делаю остановку, потому что раньше слыхал о существовании подобных пляжей, — а как раз здесь, в филейной части большого изгиба, в нескольких милях от Монтары, находится именно такой пляж, с табличкой, гласящей: «Нудистский пляж». И меня вдруг охватывает любопытство. Я торможу, выскакиваю из машины…
— Приехали? — спрашивает он.
— Кажется, — отвечаю я — потерянно, смущенно…
…почти бегом перехожу дорогу и устремляюсь к входу, я спешу, пока меня не догнали Тоф и сомнения. Правильно ли это? Мне кажется, что да. Это неправильно. Я знаю, что делаю, я разбираюсь в том, что правильно. А это — правильно? Это отлично. Просто отлично. Нудистский пляж? Отлично. Нудистский пляж. Нудистский пляж. Мы идем ко входу. Бородач, сидящий на табуретке с серым металлическим ящиком на коленях, требует по десять долларов с каждого, кто хочет войти.
— С него тоже десять долларов? — спрашиваю я, показывая на стоящего рядом восьмилетнего мальчика в фуфайке с надписью «Кал.» и бейсбольной шапочке с надписью «Кал.», надетой задом наперед.
— Да, — отвечает бородач.
Я бросаю взгляд за бородача, пытаюсь заглянуть вниз, под обрыв, зацепить взглядом пляж и понять, стоит ли он того. Двадцать долларов! За десять долларов хотелось бы, чтобы внизу были по-настоящему внушительные голые женщины, а не просто какие-то голые натурщицы. Ладно, все в порядке. Это познавательно. Это естественно. Мы в Калифорнии! Здесь все иначе! Никаких правил! Это — будущее!
Я почти решился. Подхожу ближе к бородачу, чтобы Тоф не мог меня слышать, и пытаюсь выкачать побольше информации.
— А что, детям туда тоже можно?
— Конечно.
— Но это как бы слегка… дико.
— Дико? Что тут дикого?
— Ну, для маленького ребенка. Не чересчур ли это?
— Что значит чересчур? Человеческое тело — чересчур? — Он произносит это так, словно хочет сказать, будто извращенец здесь я. Он — мистер Натурал, а я что-то вроде одёжного фашиста.
— Ладно, проехали, — говорю я. Дурацкий пляж, там, скорее всего, просто кучка голых мужиков — бородатых, костлявых и бледнокожих.
Мы перебегаем трассу, снова залезаем в красный «си-вик» и едем дальше. Мимо сёрферов, через эвкалиптовую рошу перед Хаф-мун-бэем — и птицы взмывают вверх, а потом возвращаются и кружатся над нами — они тоже созданы для нас! — потом мимо утесов перед Сисайдом, потом немного ровного пространства, потом еще несколько поворотов — и видите ли вы это небо, ебаный в рот? Я хочу сказать: вы, блядь, вообще бывали в Калифорнии?
Мы уезжали из Чикаго как в тумане. Распродали большую часть вещей в доме — те, что не хотели при переезде забирать с собой: к нам пришла деловитая маленькая женщина и сделала опись всего, что было, чтобы сообщить подходящим клиентам — наверняка у нее был список адресов преданных покупателей, энтузиастов владения имуществом недавно умерших — о том, что по адресу Уэйвленд, 924, распродажа, а мы самоустранились. Когда это закончилось, почти все было распродано; мы принялись перебирать то, что осталось: несколько игрушечных Хи-менов[48] Тофа, несколько кофейных кружек, разрозненное столовое серебро. Мы упаковали то, что оставили себе (кстати, получилось довольно много, примерно шестьдесят коробок), и то, что не продалось, погрузили в грузовик, и теперь все это хранится в низком гараже нашего подснятого дома на Спрюс-стрит. Биллу досталась материна машина, и он ее продал; Бет продала папину и купила джип, а я сделал последние выплаты за «сивик», который мы с отцом незадолго до того купили вместе, чтобы я мог приезжать домой на выходные.
В Беркли мы живем с Бет, ее лучшей подругой Кэти — ома тоже сирота, ее родителей не стало, когда ей было лет двенадцать, — моей девушкой Кирстен, которая тоже хотела жить в Калифорнии и поэтому переехала с нами. На нас пятерых вместе взятых остался один-единственный живой родитель — мать Кирстен, поэтому первое время нас распирало от собственной самостоятельности: мы, сироты, должны с нуля воссоздавать домашний очаг, без готовых образцов. Идея казалась отличной — живем все вместе, в одном доме, как в общежитии! как в коммуне! вместе воспитываем детей, убираем, готовим еду! вместе обедаем, устраиваем вечеринки, веселимся! — дня три или четыре, а потом стало очевидно — по причинам, которые тоже вполне очевидны, — что идейка была так себе. Всех нас трясло от разнообразных забот, новых мест учебы и работы, и очень быстро мы стали ворчать, браниться и пререкаться о том, где чьи газеты, что пора бы уж знать: гранулированные средства для мытья посуды покупать нельзя, потому что господи как же можно не знать таких элементарных вещей! Кирстен, которой приходилось выплачивать студенческий заем, а сбережений не было, неистово пыталась найти работу, и при этом у нее не было машины. А мне она не позволяла платить свою долю ренты…
— Не беспокойся, я прекрасно могу платить сама.
— А я не позволю тебе платить.
— Снова мученика из себя корчишь!
…хотя я мог платить за нее, но она не искала легких путей, даже летом. Поэтому по утрам я отвозил ее к станции БАРТа[49], попутно забрасывал Тофа в лагерь, и по дороге нас с Кирстен дергало и колбасило от напряжения, мы искали повода напасть, взорваться, выбросить эмоции: мы не знали, будем ли мы осенью жить вместе, найдем ли мы к осени работу, останемся ли мы к осени влюблены друг в друга. Сам дом обостряет наши проблемы: в нем возникают партии — Тоф и я, Кэти и Бет, Бет, Кирстен и Кэти — и начинаются стычки, от которых в доме охватывает клаустрофобия, несмотря на фантастический вид, и гаснет то веселье, которое мы с Тофом отчаянно пытаемся создать.