Никос Казандзакис - Я, грек Зорба
Все с жадностью набросились на жратву, причем женщины наравне с мужчинами. Ели, словно свиньи, а пили, как лошади. «А где же поп?» — спрашиваю я у нюсиного отца, он сидел рядом со мной и готов был вот-вот лопнуть от проглоченной им еды и выпитого вина. «Где же поп, чтобы нас благословить?» — «Нет никакого попа, — отвечает он мне, брызгая слюной, — попов больше нет. Религия — это опиум для народа».
С этими словами он встает, выпятив живот, развязывает свой красный пояс и поднимает руку, требуя тишины. С бокалом, полным до краев, отец смотрит мне в глаза, потом начинает говорить; он произнес целую речь, так-то вот! О чем он говорил? А Бог его знает, о чем! Мне даже надоело стоять, к тому же я начал понемногу пьянеть. Я сел и прижался коленом к нюсиной ножке, она сидела справа от меня. А папаша, весь в поту, все никак не мог закончить свою речь. Наконец все бросились к нему и стали его обнимать, чтобы хоть так заставить его замолчать. Нюся дала мне знак: «Давай, мол, говори ты тоже!» Я поднимаюсь и тоже держу речь, половина по-русски, половина по-гречески. О чем я говорил? Провалиться мне на этом месте, если помню. Одно только вспоминаю, что в конце я стал петь клефтские песни. Я ревел без всякого смысла:
Клефты на гору поднялись,Чтобы увести коней!Там коней не оказалосьКлефты Нюсю увели!
Ты видишь, хозяин, я немного изменил в соответствии с обстоятельствами.
И они умчались, убежалиУбежали они, мама!Ах, Нюся, моя Нюся,Ах, моя Нюся,Вай!
И, прокричав «Вай!», кидаюсь к Нюсе и целую ее.
Именно это и было нужно! Словно я подал сигнал, который все ждали: какие-то могучие парни с русыми бородами рванулись и погасили свет.
Бабы, плутовки, начали визжать в темноте, якобы от страха, потом стали попискивать. Все щекотали друг друга и смеялись.
Что тут происходило, хозяин, один Бог ведает. Но мне кажется, что даже он этого не знал, иначе наслал бы молнию, чтобы нас испепелить. Мужчины и женщины вперемежку лежали на полу. Я бросился искать Нюсю, но найти ее было невозможно! Пришлось довольствоваться кем попало.
Рано утром я поднялся, чтобы уехать со своей женой. Было еще темно и плохо видно. Хватаю одну ногу, тяну за нее: это не Нюся. Хватаюсь за другую — опять не она! Хватаю еще и еще и в конце концов с большим трудом нахожу Нюсину ногу, тяну ее, отрываю от двух или трех парней, которые совсем было раздавили ее, бедняжку, и бужу: «Нюся, — говорю я ей, — пойдем отсюда!» — «Не забудь свою шубу, — отвечает она мне, — пошли!» и мы уходим.
— Ну а дальше? — спросил я, видя, что Зорба замолчал.
— Опять ты со своими «дальше»! — ответил он сердито.
Потом Зорба вздохнул.
— Я прожил с ней шесть месяцев. И с того времени, клянусь тебе, я больше ничего не боюсь. Да, да, ничего, я тебе говорю! Ничего, кроме одного: что Бог или дьявол сотрут в моей памяти эти шесть месяцев. Понятно тебе?
Зорба закрыл глаза. Чувствовалось, что он очень взволнован. Впервые я видел его таким увлеченным давними воспоминаниями.
— Ты, стало быть, очень любил эту Нюсю? — спросил я, чуть помедлив. Зорба открыл глаза.
— Ты молод, хозяин, — сказал он, — ты молод и не сможешь понять. Когда у тебя тоже появится седина, тогда мы снова поговорим об этой вечной истории.
— Что еще за вечная история?
— Женщина, конечно! Сколько раз нужно тебе об этом говорить? Женщина — это вечная история. Порой мужчины наподобие молодых петушков, которые покрывают кур: раз-два — и готово, а потом раздувают зоб, забираются на навозную кучу и начинают кукарекать и бахвалиться, глядя на свой гребешок. Что они могут понимать в любви? Да ничего.
Он с презрением плюнул и отвернулся. Ему не хотелось смотреть на меня.
— Ну же, Зорба, — приставал я, — так как же Нюся?
Всматриваясь в морскую даль, он ответил:
— Однажды, войдя в дом, я ее не нашел. Она сбежала с красавцем военным, который уже несколько дней как приехал в деревню. Все было кончено! Сердце мое разрывалось, однако рана эта быстро зарубцевалась. Думаю, ты видел такие паруса — с красными, желтыми и черными заплатами, пришитыми толстой ниткой, которые больше не рвутся даже в самую сильную бурю? Мое сердце похоже на них. Тысячи дыр, тысячи заплат: оно больше ничего не боится!
— И ты не злился на Нюсю, Зорба?
— А чего на нее злиться? Можешь говорить, что угодно, но женщина — это нечто непонятное, она не из рода человеческого! Все эти законы — государственные и религиозные — слишком суровы, хозяин, и несправедливы! Так не должно обращаться с женщинами, нет! Если бы я устанавливал законы, я бы никогда не делал их одинаковыми для мужчин и женщин. Десять, сто, тысячу заповедей можно придумать для мужчин. Мужчина есть мужчина, не так ли, он все выдержит. Но для женщины не нужно ни одной. Ибо, ну сколько раз нужно тебе повторять, хозяин, — женщина это слабый пол. За здоровье Нюси, хозяин!
За здоровье женщины. И пусть Бог вразумит нас, мужчин!
Он выпил, поднял руки и разом опустил их, словно отрубил.
— Пусть он вразумит нас, — повторил он, — или же сделает нам операцию. Иначе, можешь мне поверить, все пойдет к черту!
8
Сегодня шел слабый дождь, и небо с бесконечной нежностью припадало к земле. Я вспомнил индийский барельеф из темно-серого камня: мужчина, охваченный негой и покорностью судьбе, сжимал в объятиях женщину, время разъело фигурки настолько, что они стали похожими на двух тесно сплетенных червей, окропляемых мелким дождем, который неспешно и с наслаждением поглощала земля.
Сидя в хижине, я смотрел на потемневшее, с серозелеными всполохами небо. На всем пляже не было видно ни души, ни единого паруса, ни одной птицы. В раскрытое окно проникал лишь запах земли.
Я встал и, словно нищий, протянул дождю руку. Внезапно меня охватило желание плакать. От мокрой земли потянуло какой-то глубокой, странной печалью. Мною овладела паника, какую испытывает беззаботно пасущееся животное, которое вдруг, не видя еще опасности, нюхает неподвижный воздух и не пытается пока скрыться.
Уверенный, что от этого мне станет легче, я готов был закричать, но было как-то стыдно. Небо опускалось все ниже и ниже. Я смотрел в окно; сердце мое тихо трепетало.
Сладострастны и полны печали часы, когда моросит дождь. На ум приходят самые горькие из укрывшихся в сердце воспоминаний — разлука с друзьями, погасшие улыбки женщин, надежды, потерявшие свои крылья наподобие бабочек, от которых остались только тельца, похожие на червей. Один такой червь расположился на моем сердце, как на листе, и точит его.
Постепенно пелена дождя, сеющегося на мокрую землю, вновь навеяла воспоминания о моем друге, находящемся с миссией спасения соотечественников на Кавказе. Я взял ручку и склонился над бумагой, стараясь как бы разорвать сетку дождя, чтобы не задохнуться.
«Мой дорогой, я пишу тебе, находясь на уединенном критском берегу, я договорился с судьбой, что останусь здесь играть в течение нескольких месяцев роль капиталиста, хозяина лигнитовой шахты, делового человека. Если я выиграю, скажу, что это была не игра, а твердое решение круто изменить свою жизнь.
Вспомни, как уезжая, ты назвал меня «бумажной крысой». Тогда, раздосадованный, я решил забросить на время свои бумаги (а может быть, навсегда?) и заняться делом. Арендовал небольшой богатый лигнитом клочок земли с холмом, нанял рабочих, купил кирки, лопаты, ацетиленовые лампы, корзины, тачки, пробил штольни и забился в них. Просто так, чтобы позлить тебя. Поскольку я рыл и строил подземные коридоры, из бумажной крысы превратился в крота. Надеюсь, ты одобришь это превращение.
Радости мои здесь велики, потому что очень просты и сотворены из этих вечных составных частей: чистого воздуха, солнца, моря, пшеничного хлеба. По вечерам необыкновенный Синдбад-Мореход, сидя по-турецки, рассказывает мне о себе, и мир становится шире. Иногда, когда ему не хватает больше слов, он одним прыжком поднимается и танцует. Когда же ему недостает и танца, он кладет на колени сантури и начинает играть.
Порой это довольно дикая песня и чувствуешь себя как бы задыхающимся, ибо вдруг понимаешь, что та жизнь которую ты наблюдаешь, жалка и нелепа, и вообще недостойна человека. Иногда это скорбная песнь и тогда чувствуешь, что жизнь утекает наподобие песка между пальцами и что конец неизбежен.
Кажется, что сердце мое скачет из одного конца груди в другой, словно челнок у ткача. Оно будет ткать свою ткань все эти месяцы, которые я проведу на Крите, и мнится мне — да простит меня Господь! — что я счастлив.
Конфуций сказал: «Многие ищут счастье в областях выше своего уровня, другие ниже. Но счастье одного роста с человеком». Это точно. Существует столько разновидностей счастья, сколько есть различного роста людей. Таково, мой дорогой ученик и учитель, мое счастье сегодня: я с беспокойством меряю и перемериваю его, чтобы знать, какой у меня сейчас рост, ибо, как ты хорошо знаешь, рост человека не всегда одинаков.