Мариша Пессл - Некоторые вопросы теории катастроф
– Открыто!
Я осторожно заглянула в комнату. В центре комнаты сидели за столом четверо неулыбчивых мучнисто-бледных школьников. Другие столы были сдвинуты к стенам.
– Привет, – сказала я.
На меня смотрели без восторга.
– Я – Синь.
– Здесь собирается гильдия демонологии для игры в «Подземелья и драконы», – объявил один парень таким пискливым голосом, будто воздух выходит из велосипедной шины. – Вон там лежат руководства для игроков. Мы сейчас распределяем роли на год.
– Я – мастер подземелья, – поспешно уточнил другой мальчик.
– Ты – Джейд? – спросила я с надеждой одну из девочек.
Гипотеза не совсем беспочвенная: у девочки в длинном черном платье, с узкими рукавами и разрезами у плеч на средневековый манер, волосы были зеленые, как сушеный шпинат.[107]
– Лиззи, – ответила она, подозрительно прищурившись.
– Ты знаешь Ханну Шнайдер? – спросила я.
– Которая историю кино ведет?
– О чем это она? – спросила другая девчонка.
– Извините, – сказала я и выскочила из комнаты.
Сбежала по лестнице, намертво вцепившись в свою улыбку, словно какая-нибудь безумная католичка – в свои четки.
Всегда трудно признать, что тебя обдурили и облапошили. Особенно если всю жизнь гордилась своей могучей интуицией. Дожидаясь папу на ступенях Ганновера, я пятнадцать раз перечитала письмо Джейд Уайтстоун – ведь наверняка я что-то перепутала: то ли день, то ли время, то ли место встречи. А может, это она ошиблась? Может, она, пока писала письмо, смотрела классический фильм «В порту»[108] – вот и отвлеклась на бесконечно трогательную сцену, когда Марлон Брандо поднимает оброненную Эвой Мари Сент крошечную белую перчатку и натягивает на свою мощную лапу? Конечно, скоро мне стало ясно, что буквально в каждой строчке письма проглядывает издевка – особенно в конце, а я и не заметила.
Меня попросту разыграли.
Еще ни один бунт не заканчивался таким грандиозным пшиком – разве что «Восстание в кабаре „Гран Горизонтес“ отеля „Тропикоко“» в Гаване, – папа говорит, это был мятеж безработного биг-бенда и кордебалета «Эль Лоро Бонито» и длился он ровно три минуты («Четырнадцатилетний любовник и то продержался бы дольше», – заметил папа). Я сидела на ступеньках, и было мне тошно. Я притворялась, что не смотрю завистливо на радостных детишек с громадными портфелями, залезающих в родительские машины, и на долговязых мальчишек в не заправленных в брюки рубашках, бегающих и орущих на лугу, – шиповки, перекинутые за тощие плечи, болтались, будто старые кеды на проводах.
Пошел уже шестой час. Я делала на коленке домашку по углубленной физике, а папа до сих пор не появился. В тускнеющем предвечернем свете газоны, корпуса и дорожки поблекли и выцвели, как на фотоснимках времен Великой депрессии. Несколько учителей брели к автостоянке для сотрудников (шахтеры возвращаются из забоя), а в остальном было пусто и тихо, только дубы обмахивались ветками, словно скучающие южане, да где-то вдали раздавался свисток спортивного тренера.
– Синь?
Я оглянулась назад и застыла от ужаса – по ступенькам спускалась Ханна Шнайдер.
– Что ты здесь делаешь так поздно?
– А-а! – Я улыбнулась как могла бодрее. – Папа задержался на работе.
Главное – всеми средствами показать, что меня в семье любят и обо мне заботятся. А то учителя смотрят на детей, за которыми не приехали родители, как на подозрительный багаж, оставленный без присмотра в аэропорту.
Ханна Шнайдер остановилась возле меня:
– Ты сама не водишь машину?
– Нет пока. То есть я умею, просто еще права не получила.
Папа считал, что незачем: «Какой смысл? Хочешь за год до колледжа гонять по городу, словно акула в поисках мелкой рыбешки? Нет уж! Я оглянуться не успею, а ты уже напялишь на себя байкерскую косуху… Разве не лучше, когда тебя возит преданный шофер?»
Ханна кивнула. На ней была длинная черная юбка и желтая вязаная кофта на пуговицах. Обычно учительская прическа к концу дня напоминает засохшее комнатное растение, а у Ханны волосы маняще ложились на плечи темной, чуть рыжеватой в лучах заходящего солнца – как у Лорен Бэколл[109], эффектно замершей в дверях. Очень странно видеть училку такой греховно-привлекательной. Она буквально притягивала взгляд. Словно в мыльной опере – так и чувствуешь, сейчас будет какая-то феерическая жесть.
– Значит, Джейд за тобой заедет, – как ни в чем не бывало объявила она. – Тем лучше, а то мой дом нелегко найти. В это воскресенье, часа в два, в половине третьего. Ты любишь тайскую кухню? Я готовлю для них что-нибудь каждое воскресенье, а ты будешь почетной гостьей до конца года. Ты к ним привыкнешь, узнаешь получше. Постепенно. Они чудесные дети. Чарльз – само очарование, а вот с другими иногда бывает трудно. Как и все, они ненавидят перемены, но ведь все хорошее в жизни поначалу принимаешь в штыки. Если будут тебя тиранить, помни – дело не в тебе, а в них. Просто им надо научиться обуздывать себя. – Ханна вздохнула, как домохозяйка в рекламе (непослушный ребенок, пятно на ковре), и махнула рукой, словно отгоняя невидимую муху. – Как тебе в школе? Осваиваешься понемногу?
Она говорила очень быстро, а у меня почему-то сердце кувыркалось в груди, словно я – сиротка Энни, а она – та потрясающая женщина, которую играет Энн Райнкинг[110]; папа еще говорил, что у нее невероятные ноги.
– Да, – сказала я и встала.
– Замечательно! – Ханна сложила вместе ладони, словно модельер, любующийся своей осенней коллекцией. – Я возьму твой адрес в учительской и передам Джейд.
Тут я заметила стоящий неподалеку папин «вольво». Наверное, папа смотрел на нас, но я видела только неясный силуэт за рулем. В ветровом стекле отражались дубы и желтеющее небо.
– Это, наверное, за тобой приехали, – сказала Ханна, проследив мой взгляд. – Так до воскресенья?
Я кивнула. Ее рука невесомо легла на мое плечо. От Ханны пахло грифелем, и мылом, и – внезапно – магазином винтажной одежды. Она проводила меня до машины и, помахав папе рукой, отправилась дальше, к автостоянке для сотрудников.
– Что ты так поздно? – спросила я, усаживаясь.
– Прости, – сказал папа. – Я уже собрался выходить, и тут явился совершенно кошмарный студент с кучей дурацких вопросов и взял меня в заложники…
– А ты понимаешь, как это выглядит? Как будто я – заброшенный нелюбимый ребенок с ключом на шее. Знаешь, о них такие душераздирающие передачи показывают…
– Не надо себя недооценивать. Если ты – передача, то скорее уж «Театральные шедевры». – Папа завел мотор, косясь в зеркальце заднего вида. – А это, надо понимать, та надоедливая дамочка из обувного?
Я кивнула.
– И что ей нужно на сей раз?
– Ничего. Просто подошла поздороваться.
Я хотела рассказать папе правду – в воскресенье все равно придется отпрашиваться в гости «к какой-нибудь безмозглой Сюзи с вечно раззявленным ртом», «беспросветной девице, которая воображает, будто красные кхмеры – это сорт губной помады, а партизанская война как-то связана со школьными партами»; но мы уже мчались мимо спортивного центра «Бартлби» и футбольного поля, где толпа голых до пояса мальчишек подпрыгивала, словно форель, стукая головой по мячу. А как только объехали часовню, прямо перед нами возникла Ханна Шнайдер – она отпирала дверцу старенькой красной «субару». Заднюю дверцу, помятую, точно банка из-под кока-колы. Заметив нашу машину, Ханна отбросила волосы со лба и улыбнулась характерной потаенной улыбкой изменяющих мужу домохозяек, блефующих игроков в покер и жуликов высшего полета на фотографиях анфас и в профиль. В эту минуту я решила оставить ее слова при себе – держать и не выпускать как можно дольше.
Папа говорил:
– Ничего нет более упоительного для человеческого разума, чем хорошо продуманный тайный план.
Глава 8. «Мадам Бовари», Гюстав Флобер
Есть одно стихотворение, называется «Mein Liebling» – «Любимая»; папа его очень любил и знал наизусть. Автор – поздненемецкий поэт Шуберт Кёниг Бонхоффер[111] (1862–1937). Бонхоффер был калека, глухой и слепой на один глаз, но, по мнению папы, он лучше понимал суть вещей, чем люди, полностью владеющие всеми органами чувств. Почему-то – может, и несправедливо – это стихотворение всегда напоминало мне Ханну.
Возлюбленного существаЯ душу стал искать когда-то,Но не в обетах, не в словах,Изменчивых, подобно злату.
В глазах, поэты говорят,В глазах. О, эта сила взгляда!Чему в ответ глаза горят?Призыву Рая или Ада?
О, алость губ! Я в них алкалСледов души нежнее пуха.И вдруг – насмешливый оскалНавстречу страждущему духу!
О, руки, – вот души приют!Спят на коленях чуткой птицей.Ледышки-пальцы выдаютТот жар, что мне порою мнится.
Но вот – руки прощальный взмах.Спешу ей вслед, не поспевая.Бреду обратно, как впотьмах,Свой дом пустой не узнавая.
Когда бы я умел читать(Как лоцманы читают море)Ее походку, облик, стать,Я смог бы наконец понятьМечту, живущую во взоре.
О, просвещенной жизни путь!Сам Бог не знал бы в ней сомнений!Я тщусь постичь любимой суть.Вокруг нее таятся тени.
Воскресные обеды для избранной компании Ханна устраивала практически каждую неделю; традиция держалась уже три года. Чарльз и другие ждали этих сборищ (даже адрес немножко колдовской: номер 100 по Ивовой улице), ждали с нетерпением, как в 1943 году нью-йоркская богатая наследница, стройная, словно стебелек сельдерея, и похожий на свеклу богатенький папик ждали жарких субботних вечеров в клубе «Аист»[112] (см. «Забыть „Эль Морокко“[113]: клуб „Аист“, Ксанаду нью-йоркской элиты, 1929–1965», Райзер, 1981).