Фридрих Горенштейн - Искупление
Лейтенант и женщина поспешно вышли, и Сашенька начала одеваться. Она думала, что тело и голова ее тяжелые, ночные, однако опасения оказались напрасными: тело было по-рассветному легким, особенно когда Сашенька натянула свитер и байковые шаровары.
– Здравствуйте, – сказала Сашенька, входя в большую комнату, наполненную чужими людьми и ярко освещенную двумя коптилками. Вася был уже одет и стоял в лоснящейся шинели, туго перевязанной на груди Ольгиным шарфом, чтоб не застудить больные места. Здесь же был Франя. одетый по-рабочему, с лопатой в руках.
– Вы, девушка, не сможете работать, – тихо сказал лейтенант, – там надо долбить мерзлую землю… На ветру… И мне кажется, вы нездоровы…
Сказав это, лейтенант посмотрел на Сашеньку, и Сашенька сразу и просто, такое бывает редко на этом свете, сразу и просто, без сомнений и клятв поняла, что ради этого человека родилась, вырастала, стараясь питаться получше, чтоб исчезла сутулость и округлились бедра, и ради этого человека не умерла три года назад от сыпного тифа.
– Я смогу копать землю, – сказала Сашенька, не чувствуя себя более одинокой и получив наконец возможность пожалеть себя до слез, – мне надо заработать… Мой отец погиб на фронте, а мать арестована советскими органами как воровка… Я не намерена это скрывать…
Она надела телогрейку, закутала голову платком.
8
На теплой, хорошо освещенной кухне сидели два арестанта и стрелок конвойный, ели разогретое мясо с хлебом. Арестант-профессор ел, задумчиво разглядывая кусочки мяса, нанизанные на вилку, а второй арестант, сильный, полнокровный мужчина, и конвойный ели, твердо жуя, ибо всей сутью своих сочных, здоровых организмов поняли то, к чему самые светлые головы приходят лишь к концу жизни ценой жертв и постоянного нервного напряжения.
Жена профессора готовила на сковороде новые порции мяса, так умело пользуясь приправами: уксусом, лучком, перчиком, толчеными сухариками, что Сашенька впервые почувствовала к ней нечто вроде признательности, ибо запах сочного мяса в такую метельную ночь пробуждает надежды и успокаивает страх. Ночь же действительно была страшная, от которой следовало прятаться всему живому: с острым ветром, с горячим морозом, черная, беззвездная, угнетающая даже сильные души. Это была все та же ночь, которая напугала Сашеньку среди заснеженных огородов, но еще более глухая, еще более оживляющая нездоровое воображение и уродующая окружающую землю.
Франя шел впереди с железнодорожным фонарем, полученным под расписку в домоуправлении. Первым делом Франя подошел к обгоревшим одноэтажным развалинам дома, в котором ранее жила семья зубного врача, и, едва не упав и не разбив фонарь о сохранившееся железное крыльцо с всевозможными завитушками и украшениями, выругавшись в сердце, в печень, в душу Бога мать, начал мерить нетвердыми шагами расстояние от крыльца к выгребной яме и далее к сараю. Сашенька, лейтенант и Вася стояли тесно друг подле друга. Ольга тоже пошла с Васей, помочь ему работать и уследить за ним. Тихо было вокруг, все спало. Только в одном домике на краю двора, грязном, покосившемся, то освещались, то потухали окна, там было неспокойно и не было сна.
– Мальчика убило, – сказала Ольга, вздохнув, – за старой баней вчера Хамчик бомбу нашел, винтить стал… Ему-то ничего, он-то целый, а братишечку убило… Пять годов… Хороший был, бойкий…
– Сколько этого барахла еще под снегом, – подходя и тоже поглядывая на неспокойные окна, сказал Франя, – уже третий случай на моем участке… Есть постановление исполкома об установлении надзора… А что сделаешь, – он вздохнул, – неприятно живется народу, а почему так… К нам в костел новый ксендз приехал из Эстонии… Образованный… Я его спрашиваю: почему так неприятно живется народу, почему так в нелюбви живут?… Потому, отвечаю сам же ему, что устал человек продолжать род свой… Отец Георг меня чуть из костела не выгнал.
Франя снова пошел к сараю, шагал, отмерял и наконец воткнул лопату в снег неподалеку от выгребной ямы. Начали копать. Сперва очистили снег, потом, попеременно отдыхая, Франя, Вася и лейтенант принялись ломом долбить верхний слой мерзлого грунта. Сашенька и Ольга убирали штыковыми лопатами мерзлую землю. Попадались черепки, камни, какие-то железные обломки, комки неприятно пахнущей гнили, замерзшие ленты-липучки, усеянные мухами. Останки Леопольда Львовича нашли неглубоко, он лежал лицом вниз, тело тронуто уже было гниением, но это еще не был скелет. Он лежал совершенно голый, но голова укутана была порыжевшей рубашкой. Вдруг появился арестант-профессор в телогрейке, видно, бобриковое пальто он уступил более сильному арестанту.
– Вам ведь не жалко то, что сейчас отдаленно напоминает человека, – сказал профессор почему-то Сашеньке, – вас гложет другое чувство: ужас перед тем, что это омерзительное когда-то могло сладко позевывать, смеяться, кушать…
«Или он внушает мне, – подумала Сашенька, – или угадывает мои мысли, неясные и страшные мне самой… Какое счастье, что я никогда не видала своего мертвого отца».
– Можно любить память о мертвом, но не тело, – продолжал арестант-профессор, – мертвых должны хоронить чужие… Почему люди стремятся видеть своих умерших близких… Это чудовищно… Большое горе, как и большая любовь, должно быть похоже на мечту… Человек исчезает вместе с жизнью, и остается самая страшная насмешка над ним: его мертвое тело… Помните, как сказано в одной из мудрых книг: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов».
– Идите в теплое помещение, профессор, – сказал лейтенант тихо, но постепенно все более возбуждаясь, – вы, может, не совсем понимаете ситуацию… Это не мумия этрусков… Это мой отец, убитый кирпичом по голове и закопанный в выгребной яме. Вы большая дрянь, профессор, поверьте мне… Вы хуже растлителя… Вас надо изолировать… Я с радостью набил бы вам морду, извините за грубость…
– Ах, молодой человек, – сказал грустно профессор, – подлинными гонителями философии являются не мракобесие и порок, а человеческие страдания и человеческие слезы, ибо философия делает эти страдания и слезы смешными.
– Простите его, – кинулась к лейтенанту жена профессора-арестанта, – он всегда путается в своих мыслях, говорит нелепости… Боже мой, с таким трудом удалось вытащить его из сырой камеры хотя бы на две ночи… Он сам страдал, когда умерла наша дочь… Он так страдал… Он три дня не уходил с кладбища…
Повернувшись к мужу, она сильно схватила его за рукав телогрейки и оттащила в сторону.
– Я заплатила самыми качественными продуктами за то, чтоб ты сидел в теплом помещении, – злым шепотом сказала она, – ты озлобляешь не только этого доброго юношу в трагический для него момент, но и конвойного, который вынужден топтаться с тобой на морозе, и второго арестанта… Мерзкий ты человек. Может, прибудет характеристика из Москвы… Я написала двум академикам… Я добилась… Ценой унижений я добилась, чтобы тебя не перевели в область, а оставили пока под предварительным следствием…
Все это она говорила шипя, как змея, прижав губы к уху мужа и косясь на угрюмо топающего в стороне валенками конвойного, рядом с угрюмым арестантом. Их подкупили мясом, хлебом и теплым помещением, чтоб сохранить профессора для литературоведческой науки, но профессор своим нелепым поведением мог заставить их выполнять инструкцию, согласно которой один направлялся в ночную смену для копки мерзлого грунта, другой же для надзора. Конвойный получил это задание как наряд вне очереди от старшины, который к нему придирался. Потому он спокойно наслаждался мясом и теплом, радуясь своей везучести. «Меня в реку брось, я не потону, а с рыбой в зубах выплыву», – радостно думал он, может быть. И вдруг старшина восторжествовал самым неожиданным образом и в неподходящий момент, причем благодаря не майору или дежурному, а личности ничтожной, обязанной подчиняться любым распоряжениям и почему-то нелепо взбунтовавшейся в том смысле, что нарушал свои собственные, дорогой ценой купленные интересы и топил других. Поскольку поведение арестанта было непонятно, оно вызывало у конвойного злобу, задевавшую самолюбие, а когда задето самолюбие, удобства отступают на второй план.
– Хватит, – сказал конвойный жестко, – побаловались… Бери, старикан, лопату, и ты тоже, он толкнул в плечо угрюмого арестанта, – выполняйте инструкцию согласно выписанного наряда…
– Мы все уладим, метнулась к нему женщина, он не может копать, у него больное сердце…
– Ну и что, – сказал конвойный, а у меня шрапнельное ранение в верхнюю часть голеностопного сустава… И те еще преимущества, что я родину не предавал… А я ж инструкцию выполняю согласно выписанного наряда.
– Тихо, – сказал лейтенант, – ну-ка, тихо… Чтоб полная тишина…
Он стоял, привалившись к стене сарая, дыша так, словно пробежал несколько километров. Сашенька подошла и стала с ним рядом. Несмотря на сердитый окрик, выглядел лейтенант сейчас беспомощно, будто искал защиты. Это был широкоплечий парень, летчик, провоевавший всю войну, трижды горевший в воздухе и дважды раненный на земле, но сейчас ему было по-детски страшно, и он нуждался в руке женщины, такое бывает даже с очень сильными, опытными мужчинами, а Сашенька Бог весть каким женским инстинктом, выработанным тысячелетиями, протянула свою руку, приласкала, не стыдясь окружающих, погладила по выбившимся из-под ушанки волосам, отерла влажный лоб, заботливо поправила кашне и впервые наяву ощутила странную сладость под сердцем, напомнившую ей сладость лишенных формы снов, в которых было не меньше счастья, чем в физическом томлении, но которые не оканчивались диким восторгом, сменявшимся покоем и позднее разочарованием, ибо восторг и сладость в тех снах всегда полны были покоя. Сашенька не догадывалась, что ее впервые посетило ощущение материнства – этой высшей мудрости, до которой способна подниматься женщина в любви, не только не требующей, но в силу полноты своей полностью исключающей взаимность, бездонной, слепой, лишенной терзаний и сомнений, присущих любви чувственной. Любовь эта таится в каждой женщине, но не всегда бывает разбужена и возникает внезапно, подчас весьма странно, случается, она возникает и в восьмилетней девочке по отношению к сорокалетнему мужчине, так что совсем еще ребенок чувствует себя сильнее и старше взрослого, и тот даже иногда подсознательно испытывает необходимость искать у девчушки защиты. Любовь эта бывает рассеяна и в обычной общедоступной чувственной любви, словно драгоценные золотые крупинки, появляясь в моменты полного душевного единства, что случается не так уж часто в земной жизни. Так же как любовь эта в слабой степени зависит от возраста, так же не зависит она от ума и от воспитания, не зависит от нравственности и порядочности. Однако, возникнув, она может совершенно преобразить и изменить человека и всегда ведет лишь к совершенству. Может, от инстинктивных поисков ее, столь трудных, где удача бывает так редка, и страдает человек, злобствует, предает, мучается, ненавидит. Мистики, возможно, объясняют это поисками душ, тысячелетия назад состоящих в близком родстве, и наибольшее, хоть и редкое, счастье случается тогда, когда душа древней матери переселяется в тело современной молодой девушки, а душа сына ее в тело ее возлюбленного… Материалисты же, разумеется, опровергают все это, тем более что тут попахивает древнегреческими извращениями, но в последнее время некоторые из них все ж признают наличие в вопросе о счастливых браках темных пятен, на которые указывают социологи…