Юрий Мамлеев - Шатуны
— Куда спрятался, сукин кот?! — завопил Федор. Вдруг остановился. — Где ты, Григорий?! Где ты?! С тобою ли говорю?! А может ты ухмыляесси? Отвечай!?
«Отвечай… ай!» — отозвалось эхо. Луна вдруг скрылась. Тьма охватила лес и деревья слились с темнотой.
Соннов глухо урча, ломая невидимые ветви, скрылся в лесу…
Поутру, когда поднялось солнце, поляна словно изнутри пронзилась теплом и жизнью: засветились деревья и травы, булькала вода глубоко в земле…
Под деревом, как сгнившее, выброшенное бревно, лежал труп. Никто не видел и не тревожил его. Вдруг из-за кустов показался человек; похрюкивая, он равнодушно оглядывался по сторонам. Это был Федор. Тот же потертый пиджак висел на нем помятым мешком.
Он не смог уйти куда-нибудь далеко, и заночевал в лесу, у поваленного дерева, c какой-то тупой уверенностью, что все обойдется для него благополучно.
Теперь он, видимо, решил проститься с Григорием.
На лице его не было и следа прежней ночной истерики: оно было втянуто во внутрь себя и на внешний мир смотрело ошалело-недоумевающе. Наконец, Федор нашел, как обычно находят грибы, труп Григория.
Свойски присел рядом.
Его идиотская привычка жевать около умершего сказывалась и сейчас. Федор развернул сверток и позавтракал.
— Ну, Григорий, не ты первый, не ты последний, — вдруг неожиданно пробормотал он после долгого и безразличного молчания. И уставился не столько на лоб покойного, сколько на пустое пространство вокруг него.
— Не договорил я многого, — вдруг сказал Соннов. — Темно стало. Сейчас скажу, — было непонятно к кому он теперь обращался: на труп Федор уже совсем не глядел. — Ребятишек нас у матери было двое: я и сестра Клавдия. Но мать моя меня пужалась из-за моей глупости. В кровь я ее бил, втихаря, из-за того, что не знал, кто я есть и откудава я появился. Она на живот указывает, а я ей говорю: «не то отвечаешь, стерва… Не про то спрашиваю…». Долго ли мало ли, уж молодым парнем поступил я на спасательную станцию. Парень я был тогда кудрявый. Но молчаливый. Меня боялись, но знали: всегда — смолчу. Ребята — спасатели — были простые, веселые… И дело у них шло большое, широкое. Они людей топили. Нырнут и из воды утопят. Дело свое знали ловко, без задоринки. Когда родные спохватывались — ребята будто б искали утопших и труп вытаскивали. Премия им за это полагалась. Деньжата пропивали, или на баб тратили; кое-кто портки покупал… Из уважения они и меня в свою компания приняли. Топил я ловко, просто, без размышления. Долю свою папане отсылал, в дом… И привычка меня потом взяла: хоронить, кого я топил. И родные ихние меня чествовали; думали переживающий такой спасатель; а я от угощения не отказывался. Тем более водки… Любил выпить… Но потом вот что меня заедать стало: гляжу на покойника и думаю: куда ж человек то делся, а?.. Куда ж человек то делся?! И стало казаться мне, что он в пустоте вокруг покойника витает… А иногда просто ничего не казалось… Но смотреть я стал на покойников этих всегда, словно в пустоту хотел доглядеться… Однажды утопил я мальчика, цыпленка такого; он так уверенно, без боязни, пошел на дно… А в этот же день во сне мне явился: язык кажет и хохочет. Дескать, ты меня, дурак, сивый мерин, утопил, а мне на том свете еще слаще… И таперя ты меня не достанешь… В поту я вскочил, как холерный. Чуть утро было, в деревне, и я в лес ушел. Что ж думаю, я не сурьезным делом занимаюсь, одними шуточками. Словно, козла забиваю. Они то — на тот свет — прыг и как ни в чем не бывало… А я думаю: «Убил»… А может только сон это!?
…Попалась мне по дороге девчонка… Удушил ее со зла, и думаю: так приятнее, так приятнее, на глазах видать как человек в пустоту уходит… Чудом мне повезло: не раскрыли убийство. Потом стал осторожней… От спасателей ушел, наглядно хотел убивать. И так меня все тянуло, тянуло, словно с каждым убийством загадку я разгадываю: кого убиваю, кого?.. Что видать, что не видать?!..Может я сказку убиваю, а суть ускользает??!..Ну вот и стал я бродить по свету. Да так и не знаю, что делаю, до кого дотрагиваюсь, с кем говорю… Совсем отупел… Григорий, Григорий… Ау?…Ты это?? — успокоенно-благодушно, вдруг сникнув, пробормотал в пустоту.
Наконец, встал. С его лица не сходило выражение какого-то странного довольства.
Механически, но как-то опытно, со знанием, прибирал все следы. И пошел вглубь…
Узкая, извилистая тропинка вывела его в конце концов из леса. Вдали виднелась маленькая, уединенная станция.
Зашел в кусты — пошалить. «Что говорить о Григории, — думал он спустя, — когда я сам не знаю — есть ли я».
И поднял морду вверх, сквозь кусты, к виднеющимся просторам. Мыслей то не было, то они скакали супротив существования природы.
В теплоте добрел до станции. И присел у буфетного столика, с пивом.
Ощущение пива казалось ему теперь единственной реальностью, существующей на земле. Он погрузил в это ощущение свои мысли и они исчезли. В духе он целовал внутренности своего живота и застывал.
Издалека подходил поезд. Федор вдруг оживился: «в гнездо надо, в гнездо!»
И грузно юркнул в открывшуюся дверь электрички.
II
Местечко Лебединое, под Москвой, куда в полдень добрался Федор, было уединенно даже в своей деятельности.
Эта деятельность носила характер «в себя». Работы, которые велись в этом уголке, были настолько внутренне опустошенны, как будто они были продолжением личности обывателей.
После «дел», кто копался в грядках, точно роя себе могилку, кто стругал палки, кто чинил себе ноги…
Деревянные, в зелени, одноэтажные домишки, несмотря на их выверченность и несхожесть, хватали за сердце своей одинокостью… Иногда там и сям из земли торчали палки.
Дом, к которому подошел Федор, стоял на окраине, в стороне, отгороженный от остального высоким забором, а от неба плотною железною крышею.
Он делился на две большие половины; в каждой из них жила семья, из простонародья; в доме было множество пристроек, закутков, полутемных закоулков и человечьих нор; кроме того — огромный, уходящий вглубь, в землю, подпол.
Федор постучал в тяжелую дверь, в заборе; ее открыли; на пороге стояла женщина. Она вскрикнула:
— Федя! Федя!
Женщина была лет тридцати пяти, полная; зад значительно выдавался, образуя два огромных, сладострастных гриба; плечи — покатые, изнеженно-мягкие; рыхлое же лицо сначала казалось неопределенным по выражению из-за своей полноты; однако глаза были мутны и как бы слизывали весь мир, погружая его в дремоту; на дне же глаз чуть виднелось больное изумление; все это было заметно, конечно, только для пристального, любящего взгляда.
Рот также внешне не гармонировал с пухлым лицом: он был тонкий, извивно-нервный и очень умный.
— Я, я! — ответил Федор и, плюнув женщине в лицо, пошел по дорожке в дом. Женщина как ни в чем не бывало последовала за ним.
Они очутились в комнате, простой, довольно мещанской: горшочки с бедными цветами на подоконниках, акварельки, большая, нелепая «мебель», пропитые потом стулья… Но все носило на себе какой-то занырливо-символический след, след какого-то угла, точно тайный дух отъединенности прошелся по этим простым, аляповатым вещам.
— Ну вот и приехал; а я думала заблудесси; мир-то велик, — сказала женщина.
Соннов отдыхал на диване. Жуткое лицо его свесилось, как у спящего ребенка.
Женщина любовно прибрала на стол; каждая чашечка в ее руках была как теплая женская грудка… Часа через два они сидели за столом вдвоем и разговаривали.
Говорила больше женщина; а Соннов молчал, иногда вдруг расширяя глаза на блюдце с чаем… Женщина была его сестрой Клавой.
— Ну, как, Федя, погулял вволю?! — ухмылялась она. — Насмотрелся курам и петухам в задницы?.. А все такой же задумчивый… Словно нет тебе ходу… Вот за что по душе ты мне, Федор,
— мутно, но с силой, выговорила она, обволакивая Соннова теплым, прогнившим взглядом. — Так за твою нелепость! — Она подмигнула. — Помнишь, за поездом на перегонки гнался?! А?!
— Не до тебя, не до тебя, Клава, — промычал в ответ Соннов. — Одни черти последнее время снятся. И будто они сквозь меня проходят.
В этот момент постучали.
— Это наши прут. Страшилища, — подмигнула Клава в потолок.
Показались соседи Сонновых, те, которые жили во второй половине этого уютно заброшенного дома.
— А мы, Клав, на беспутного поглядеть, — высказался дед Коля, с очень молодым, местами детским, личиком и оттопыренными вялыми ушами.
Клава не ответила, но молча стала расставлять стулья. У нее были состояния, когда она смотрела на людей, как на тени. И тогда никогда не бросала в них тряпки.
Колин зять — Паша Красноруков — огромный, худой детина лет тридцати трех, со вспухшим от бессмысленности лицом, присел совсем рядом с Федором, хотя тот не сдвинулся с места. Жена Паши Лидочка оказалась в стороне; она была беременна, но это почти не виделось, так искусно она стягивала себя; ее лицо постоянно хихикало в каком-то тупом блаженстве, как будто она все время ела невидимый кисель. Маленькие же нежные ручки то и дело двигались и что-нибудь судорожно хватали.