Эльчин Сафарли - Мне тебя обещали
«Вы неважно выглядите. Может, съездите куда-нибудь, отдохнете? Смените обстановку». Если она не заткнется, я убью ее. «С ванной закончили?» — перебиваю ее, ухожу в прихожую, вытягиваю портмоне из кармана куртки. Быстрее бы ушла. Возвращаюсь с купюрами в руках. «Да-да, все... Мне неудобно брать всю сумму, у вас всегда чисто, давайте половину». Она смотрит на меня жалостливым взглядом, будто я инвалид или умалишенный, за которым надо присматривать. Я держу деньги перед ее лицом, делая вид, что не слышал: «Всего хорошего. На следующей неделе в это же время».
Опустив глаза, кивает, берет деньги, торопливо одевается. Худенькая. Плащ цвета топленого молока, коричневые ботиночки, шерстяная беретка. Рядом с сумкой три тяжелых пакета, видимо, шла сюда с рынка. Рыжая убирается у меня второй год. Раз в неделю, по пятницам. Ее мне посоветовала консьержка: «Приличная женщина, чистая на руку, одна дочь растит». Обычно с Рыжей не встречаюсь, приходит в мое отсутствие (ключи оставляю у консьержки). Вторую пятницу возвращаюсь домой раньше обычного, сталкиваюсь с Рыжей.
Она стала неприятна мне. Может, из-за того, что Рыжая — свидетель моего потерянного прошлого, где не было пустоты, ускользающих призраков, где были двое? Не знаю. Думаю, все дело во взгляде. Нервирует, унижает, сама того не замечая. В нем жалость. Такая чистая человеческая жалость, без ухмылок, притворства. С толикой родного, материнского. Я и этого не хочу. Жалость разрушает все то, что сам преодолел внутри себя. Глупая. Пытается со мной заговорить, проявить участие. Еще не хватало, чтобы по голове погладила, к груди прижала со словами «и это пройдет».
В прошлый раз принесла кусок пирога, печенье. Наверное, увидела, что на кухне шаром покати, пожалела. Я потихоньку вынес ее подарки во двор, скормил голубям. Не люблю выпечку. С детства. Давно бы избавился и от Рыжей — но жаль ее, в деньгах нуждается. Она чересчур скромно одевается, и вид уставший. Сержусь на себя, но отвечаю жалостью на жалость. Убирает она хорошо, особо не любопытничает, только вот сегодня ляпнула, мол, хреново выглядишь, чувак. Меня так и раздирало от желания нагрубить. Сдержался. Эй, она ни в чем не виновата. Это твоя боль и не имеет к ней никакого отношения.
Однажды я чуть не переспал с Рыжей. Лето было, праздничные выходные. Я в шортах лежу на диване, тупо уставившись в телевизор. Она, в тонком платьице, моет окно. Вижу, как пот стекает меж ее маленьких, крепких грудей. Замечаю, как она смотрит на мои плечи, ноги. В пространстве начала нарастать горячая волна, притягивающая нас друг к другу, хотя, уверен, для нее это неожиданность, да и она не в моем вкусе. Обычная похоть, ничего больше. Я напрягся, посмотрел на нее. Она — на меня. Тряпка выпала из ослабевшей руки Рыжей в ведро. Только прикоснулся к ней, как зазвонил телефон за каким-то лешим. И все мгновенно исчезло. Это было один раз и больше не повторялось.
Не люблю я эту квартиру. В ее стенах так много всего и одновременно так пусто. Лишь по кровати, душевой, туалету, кухонной раковине и холодильнику можно определить, что здесь кто-то живет. Все остальное — мертвая зона. Нетронутая, ледяная, хоть дом и обогревается. Засыпаю в иллюзии того, что файлы с прошлым заблокированы. Хотя мысли, великие предатели, до сих пор берут начало из событий того времени.
Нахожу полотенце, чтобы принять душ. Запиликал мобильный. Сообщение от Фернандо: «Старик, я больше не могу с ней». Мы любим тешиться иллюзиями. Ну давай поднимем свои задницы и пошлем куда подальше иллюзии, которыми разрисовали свои жизни! Хватит проводить время с мужчинами и женщинами, которых мы не любили и никогда не полюбим. Одиночество смеется над теми, кто прячется от него в иллюзиях. Все равно вернемся к нему рано или поздно, разочарованные до последней капли крови.
Я стою под упругими струями и мысленно горячо убеждаю Фернандо и самого себя. В отношениях с людьми мы любим раздавать роли. Требовать актеров строго следовать нашей трактовке. И сами при этом играем самозабвенно. Потом кто-то рано или поздно захочет хотя бы часок побыть собой, а не персонажем. И в этот миг все развалится.
4Моя семья считает меня сумасшедшим. Не впускаю их в свою жизнь, держу дистанцию. В отличие от старших братьев я не посещаю семейные мероприятия и пока не женюсь, хотя мне скоро тридцать два. Еще я читаю «шибко заумные книги», не люблю мамины пироги, не созваниваюсь с родственниками и делаю вид, что не замечаю их, встречая на улице. У каждого представителя родни свой диагноз касательно меня. Для матери я — «хороший парень, но дурной на голову». Для отца — «выродок», «не сын» и вообще «черт знает что». Братья, обвинив меня прежде в гомосексуализме, наркозависимости и педофилии, остановились на «зажравшемся тихушнике». Продолжение следует.
Я не обижаюсь, не злюсь. Мы разные, как жители разных планет. Через мать (она периодически проведывает меня) прошу их оставить меня в покое. Мы с матерью похожи. Внешне. Те же карие глаза, мясистый нос, крупные пальцы. И это сходство усугубляется по мере того, как становлюсь старше. Она не замечает, я — да. Странные ощущения возникают, когда видишь, что ты похож на чужого человека. Я пытаюсь найти те самые нефизические узы, которые должны связывать ребенка с матерью. Их нет, кроме воспоминаний. Грустных.
Помню день, когда братья отравили Джеси, моего пуделя. Не просто собаку. Единственного друга. Она защищала меня, придавая уверенности, говорила со мной, спала в моих ногах, мирно посапывая, словно напоминала «малыш, я здесь, рядом». Братья ненавидели Джеси: «Он нас позорит такой девчачьей собакой». Однажды я пришел со школы, а она меня не встречает. Захожу в комнату. Джеси лежит под кроватью, смотрит на меня с тревогой, волнением, будто понимает, что вотвот умрет и оставит меня одного. Я бегу к матери со слезами на глазах. Она на кухне, в фартуке с оранжевыми розами, довольная и суетливая. Опять чертовы пироги печет. «Мам, что с Джеси?!» Ее руки в муке. Месит тесто, что-то напевая под нос. «Мам, мам...» Она не слышит, не хочет слышать. «Вы с ней что-то сделали. Я знаю, знаю!» Вдруг она повернулась ко мне, посмотрела холодным взглядом. «Уходи, надоел ты мне».
Я хватаю Джеси, а из пасти кровь течет. Бегу к автобусной остановке. На улице мороз, гололедица, транспорт ходит с опозданием. Я плачу, подбегаю к проезжающим машинам: «Помогите, пожалуйста. Моя собака умирает». Притормозила зеленая легковушка. Мужик с густыми усами, лицо врезалось в память: «Садись, парень». Джеси умерла у меня на руках, когда мы стояли на светофоре. Шофер все же настоял, чтобы мы доехали до ветеринара: «Собаку, похоже, отравили». Помню тот холод в ногах и рисунок кафельного пола ветлечебницы.
Я ни с кем не говорю о своем детстве. Детские чувства всегда смешны, если они попадают в руки чужого. Завтра у моего отца день рождения. Вроде бы даже юбилей. Не буду звонить, не смогу. Что бы я ему сказал? Пожелал душевного равновесия? Смирения? Понимания? Мы даже не можем выслушать друг друга. Отец так и не простил мне, что я не поступил в военную академию, как он хотел. За меня это сделали братья. Сейчас они оба без работы, а я помогаю им и родителям. Моя совесть при каждом порыве забыть их гулко наставляет: «Уж лучше совершить тяжелых сто грехов, чем, став ослушником, родителя обидеть и не прийти к нему в тяжелый час на зов». Это из серии внутренних истин, что сидят глубоко-глубоко. Всплывают именно в тот момент, когда меньше всего желаешь их вспоминать.
Вчера в метро услышал разговор двух пожилых женщин. Одна говорила другой: «Странно, почему людей оплакивают, когда они умирают, а детей не оплакивают, когда они вырастают. Ведь этого милого ребенка уже не будет, когда он вырастет». Я разозлился. Хотел вмешаться в их беседу. Хотел закричать, что тот ребенок, стоящий на кафельном полу ветлечебницы, все еще во мне. Изменилась лишь телесная оболочка. В остальном тот же страх разомкнуть крепко сжатые теплые руки и чувствовать, как они холодеют.
5Мы потрахались, я заплатил, всего хорошего. Но она не уходит. «Мало?» — «У проституток такое не спрашивают. Нам всегда мало». Хохочет, поправляя бретельки черного лифчика. Растянутый, с вульгарными золотистыми кружевами. У нее неважная грудь, но отличная задница, что, по сути, и требовалось. Я люблю анальный секс. «Сухомятку», если говорить на языке Эмили. Она так представилась. Мне плевать, как ее зовут, как она добралась, что испытывает. Оплата по тарифу «ол инклюдед».
Мне нужно ее тело, и мне не важно, стонет она от удовольствия или от боли. Вхожу в нее быстро, грубо. Эмили поворачивается ко мне, в глазах раздражение, которое прячет за натянутой улыбкой. «Осторожней, дорогой, не так быстро». Хватаю ее за затылок, с силой нагибаю ниже. Глубже. Набираю темп. Никаких смазок, ласк, прелюдий. Она раком, не вижу ее лица, глаз — так удобнее. Эмили капризничает: «Полегче, больно ведь». Я не хочу думать о том, кто что чувствует. Отключаюсь от всего за свои же деньги. Эмили вырывается, ласково и учтиво, как избалованная кошка. Придавливаю ее к спинке кровати. Клиент всегда прав. Кончаю. Мне хорошо. Теперь проваливай.