Вениамин Каверин - Нигрол
Зав тер ладонью лоб. Несколько раз он снял и снова надел кепку. Он волновался.
— Сделай что-нибудь, — сказал он Балабонде. Голос был неровный, глуховатый.
— Да что ж тут сделаешь? Что мне их, своим дерьмом смазывать, что ли? — проворчал Балабондя и грозно раздул хобот.
— Зачем дерьмом? — несмело сказал зав.
— Так чем же?
— Нигролом.
Балабондя плюнул.
— Говорю тебе, нигролом нельзя.
Они снова замолчали. И так долго молчали они на этот раз, что я вдруг понял, что все это было для них личным делом.
Что Нефтесиндикат кровно обидел их, прислав вместо моторного масла нигрол.
Что они сидели за столом, как у постели больного.
— С нигролом нельзя работать, — еще раз повторил Балабондя. Он поймал муху и посадил на ладонь. Она улетела.
И снова они замолчали.
Потом зав встал. Тень козырька упала на худенькое лицо: он был теперь востроносый, твердый. Пиджак топорщился на нем.
Он сказал глухо:
— С четырех работайте.
И ушел.
За ним ушел и учетчик, и Балабондя остался один и долго сидел, следя с бессмысленным вниманием за кружением мух вокруг лампы. Он все ловил их и сажал на ладонь. Они улетали.
— Ведь он же агроном, он разве понимает? — сказал он мне и подсел на нары. — Цилиндры от нигрола порошком покрываются. Машина от нигрола болеть начинает. Ну, да что ж будем работать!
Он махнул рукой, полез на нары. Долго ворочался он там, должно быть, не мог заснуть.
И мне не спалось. Я накинул пальто и вышел.
Уже вернулась вторая смена, горели здесь и там рыжие угольки папирос. Свежо было и темно, спал на крыльце конторы знакомый рулевой, и лампа висела над его головой, овальная и желтая, как дыня.
Я присел на скамеечку в стороне от палаток, подле мастерской, сколоченной из тракторной тары.
Мне почудился шум платья, тихий разговор, смех.
— Да поди ты, чего пристал? — шепнул женский голос, тот самый, что пел сегодня «Не плачь, подруженька».
— Ну, Ариш, да пойдем, — громким шепотом отвечал учетчик.
Они сидели в двух шагах от меня, за углом, подле самой двери.
— Да пусти же! Посмотри-ка лучше, который час. Наверное, скоро в поле!
Они притихли, потом послышался шорох, борьба.
— Да что ты!
Она вырвалась, платье метнулось за углом, исчезло.
Дверь захлопнулась. За тонкой дощатой стеной, совсем близко от меня, я услышал, как дышала женщина — свободно и сильно…
Когда я вернулся, все на том же месте стоял карбидный фонарь, храп шел по палубе, задумчивый, душный. Было жарко, неподвижным крестом чернел сломанный вентилятор. Балабондя ворочался на верхней наре; она была коротка для него, и огромная босая нога торчала в воздухе над теми, кто открывал дверь.
Газета валялась на столе, по ней ползали мухи. Я взял ее и лег, не раздеваясь.
Это была трогательная газета, без знаков препинания, без кавычек; сердито-добродушная интонация редактора-украинца мелькала в каждой статье.
Я прочел письмо поваренка: «Учитывая беспокойство о будущей своей жизни, я подал заявление о принятии меня в бронь подростков». И другое письмо, в котором доказывалось, что кухарка восьмой бригады — вредитель, и заметку, вновь вернувшую меня к трактористке Лапотниковой, но не к той, что я видел сейчас, а к утренней, запыленной, сонной.
«В особо трудные моменты, — писалось в заметке, — когда поблизости не было питьевой воды, рулевые, не желая бросать работу, пользовались водой, приготовленной для заправки тракторов и значительно разбавленной керосином».
«Так вот что это было! — подумал я. — Вода для заправки тракторов, вот чем она меня угостила!»
Блохи одолели меня, я поймал одну и долго, мстительно катал ее в пальцах. Потом вернулся к газете.
Радостный рев вдруг грянул надо мной. Это Балабондя сидел на нарах и ревел, упираясь головой в потолок. Ноги метнулись в воздухе, он спрыгнул вниз и встал передо мной веселый, с трубящим хоботом и смеющимися ушами.
— Черт побери, — сказал он и так взял меня за плечо, что я невольно вскрикнул от боли. — О, черт побери, ведь я же забыл про автол! Банка с автолом стоит у меня в мастерской, я смешаю эту сволочь с автолом!
Он ринулся в двери, скатился с лесенки, побежал. Накинув пиджак, я вылетел за ним, — уже в пяти-шести шагах от мастерской мелькали его толстые, неуклюжие плечи. Но все же я догнал его в ту минуту, когда он поднял руку, чтобы распахнуть дверь.
— Стойте, — сказал я ему и повис на этой руке, как на штанге, — что вы хотите делать? Не ходите туда. Лучше я пойду. (Я сам не знал, что говорил.) Где она стоит, эта банка? Я принесу ее.
Он удивленно посмотрел на меня. Потом отнял руку и шагнул через порог.
Через несколько минут он вышел из мастерской с четырехугольной банкой в руках. Все прямо шел он, крепко обняв банку, и у него было строгое лицо.
Я окликнул его вполголоса. Он ничего не ответил и все шел и шел. И уже кончились палатки, началась степь, остались за спиной желтые огни участка, началась темнота. А он все шел вперед — шагами ровными, уверенными и слепыми…
А потом он бросил банку и остановился, опустив голову, прикрыв лицо руками.
— Чертова мать, — пробормотал он. — А я-то думал…
Такой же, как всегда, добродушный и важный, он ходил полчаса спустя между тяжелых ночных машин. Нигрол был уже смешан с автолом, и смазчики, сонные и черные как сажа, уже стучали лейками, лили масло.
А самый маленький из них, похожий на гнома в своей широкополой войлочной шляпе, раздувал горн и казался еще черней над красным светящимся железом…
1929