Юлия Морозова - День берестяной грамоты
Листья все падали, город потихоньку становился все грязнее и темнее, и роман начал слегка надоедать. Особенно раздражали потуги автора вышибить из читателя слезу. Меня слеза никак не прошибала, а-то точно знал, что все было не так, и не сжимал герой демонстративно-нервных пальцев при разговоре с тем, давным-давно (ха — ну с месяц назад, не больше) предавшим и подставившим, и не бросали они друг другу никаких патетических реплик, и в драку не лезли, а сидели тихонько где-нибудь в кафе и беседовали не о себе, и не выясняли, кто кого предал — и так ясно, что друг друга одновременно, а вспоминали третьего, бывшего некогда в их компании, и пославшего к черту этот Нью-Йорк, и уехавшем куда-то на Тибет заниматься чем-то непроизносимо-восточным… И зачем вместо этого простого и печального диалога автор присочинил другой — напряженный, ненужный, переполненный сленгом и труднопереводимыми каламбурами? И зачем опять впихнул это сравнение с берестяной грамотой?.. А герою снились после этого скандала странные сны, и автор их описывал кратким — nightmares, но ясно было, что снился ему Морена, в компании пьяницы и умницы попа, и Творимира, и Карпа, и друг еще не собрался предать, и меч блестел в лучах солнца, и Марья любила, а не называла себя Ариен и не пыталась учить японский…
…Впрочем, она действительно перестала называть себя этим именем, а бегала по Горбушке в поисках оксфордского японского на CD, собиралась на чайную церемонию куда-то в ботанический сад рядом с ВДНХ, и однажды я встретил ее в «Пути к себе» в компании огромного, волосатого и увешанного странными феньками. Она рядом с ним казалась такой тоненькой и отчетливо прорисованной, хмыкнула мне в лицо, отвернулась и продолжила разговор об «Исе-моноготари», а Ольга покраснела, глядя на меня…
А листья все облетали, и падали на землю дикие и кислые московские яблоки, и все дорога к первому гуманитарному была ими усыпана, и мысли слагались то в смутные подобия хайку, яблоки, яблоки в предгорьях Универа, как надоели студенты! то в банальные кальки с английского…Я переводил уже не взахлеб, как раньше, а вдумчиво и обстоятельно, остыв и перестав раздражаться на автора. Вечерами звонил Ольге и мы вместе подыскивали русские эквиваленты. А героя тем временем несло, несло к пропасти, к окончательному безумию, и зачем-то он полетел в Турцию копать Трою (я-то, дурак, думал, что там после Шлимана делать нечего, а там десять квадратных километров территории — копай хоть всю жизнь), и поругался там в первый же день с каким-то Бураком, и маячил где-то на горизонте Морена со своим окровавленным мечом, и было ведь у нас троих что-то общее — у придуманного археолога, полупридуманного новгородского воина и графоманствующего аспиранта МГУ… Как-то под настроение я взял в Историчке несколько толстых томов от Академии наук как раз про берестяные грамоты и начал с трудом продираться сквозь древне-нечитабельные строчки в поисках Морены. Морены пока не нашлось, зато остальные участники истории обозначились: поп с лукошками меда — иконописец Олисей Гречин, друг Творимир — из богатого и знатного рода Творимиричей, пономарь софийский… Зато Марья — просто Марья, и я вдруг неожиданно понял, что та попойка, о которой читал академия Янин на первом новгородском семинаре была не просто попойкой, а морениной свадьбой…
…В день когда выпал первый, мелкий и сухой, снег и припорошил груды черно-зеленых яблок, я отправился на презентацию очередной книги академика — опять-таки про них, про грамоты. Студенты-филологи от меня слегка шарахались, потому что приближалась сессия, но археологи были с другого факультета, им меня бояться было нечего, и меня хлопнули по плечу и пригласили отметить событие в более подходящей обстановке. В более, так в более, к тому же обнаружились и керченские знакомые, и Ольга была рядом, и для затравки мы пили «кинзмараули», а после перешли на водку… А с утра я пытался поддерживать разговор о пустяках, и подпирал его плечом, но потом разговор осыпался, и его слова звонко стукали о голубой кафель над раковиной, распугивая ленивых и сытых тараканов, и мне надоело строить грандиозные планы на лето (махнуть на весь сезон в Казахстан, да жарко, в Японию, да дорого, в Приднестровье, да война) и я ушел в полутемную комнату со стаканом томатного сока, уселся в кресло и стащил с полки еще один сборник берестяных грамот, из тех, что мне еще не попадались… Надо бы книгу академика посмотреть, но в пылу презентации мне так и не досталось экземпляра… Я перелистнул страницы — и тут же наткнулся на Морену. В грамоте под номером 345 (11 строительный ярус, квадрат 110) он что-то покупал или продавал, зато в 357 лечил порубленное плечо. Я поморщился — зацепило его в выдуманном мной бою… А вот грамота 361 Морену не упоминала. Знакомым почерком, ломким и мелким, не разобрать ни слова на бересте, приходится вчитываться в расшифровку и перевод… Творимир. Не предавший еще тогда, месяц назад, но предающий сейчас, сию секунду… Кобель проклятый, Марье писал, пришли мне, мол «цоловеком грамотку таино», что согласна со мной бежать, будем свободны и возлюбим друг друга…
…Выдумал ли я эту историю? Но вот — почерк, знакомый и мелкий, хотя имя адресата не названо. И я точно знаю теперь с кем бился Морена, и почему дрогнул его меч, и почему дал себя ранить… Трудно оно — друзей убивать, даже если и не друг он, оказывается, вовсе. Интересно, сама ли Марья подала повод, все-таки та еще стерва, в родинках и духах… А герою, в отличие от Морены, уже на все плевать, потому что на горизонте науки появилась другая, и сам автор ее, похоже, толком не видел, только синие глаза и разглядел (sky-blow, чтоб его, с его пристрастием к банальнейшим эпитетам, я перевел как «ультрамариновые», но все равно плохо)
И вот остались непереведенными три листочка, поперек последнего — наискось — THE END. А мне все не удавалась финальная сцена, потому что впервые за все 289 страниц герой был счастлив… И печаль его была светла, и мгла ночная лежала на холмах, и он искрометно и удивительно смешно каламбурил, а я утопал в декабрьских снегах, сессии и тьме, и что мне было до его радости? И я бился и бился, требуя от студентов хоть каких-то знаний, требуя от Ольги, чтобы она наконец ко мне переехала, требуя, требуя, требуя… А финальный каламбур пришел просто и тихо, в тот день когда грянула оттепель, закончилась сессия, и Инна прошествовала мимо, а я спокойно улыбнулся и кивнул не опустив глаз… И весь вечер я сидел и слушал ровное пофыркивание принтера, пил чай с лимоном и гладил кота, а следующим утром расслабленный и опустошенный брел по Первому гуманитарному, бессмысленно вертя в руках только что купленную книгу академика, ту самую, которой не досталось на презентации. А потом мне на глаза попалось объявление, что прямо сейчас, минут через десять заезжий греческий хор под руководством какого-то афинского профессора будет исполнять византийскую духовную музыку, вход бесплатный. Я вошел в зал и сел в третий ряд. Вот письмо от Степана Бревно Морене. О том, что Марья и Творимир «умреша». Хор с пением «Достойно есть» входил в зал. Я откинулся на сиденье. Еще грамота — затейливо и коряво. Олисей с проклятием женоубийце. Одетые в малиновые подрясники, лучащиеся здоровьем и добродушием греки неожиданно низко и грозно затянули «Кирие…». К месту запели. Я перевернул еще страницу и прочел последнее «От вдовца Морены к Олисею. Что слешь мне про серебро, то ведаю, а иного не ведаю, како ли ты венилися, како ли что дали еси рубль на собе»… Они вели банальные денежные расчеты, и поп не отказался подавать ему руки (ну какие рукопожатия в древнем Новгороде?), и сам Морена не спился и не отправился в монастырь! Обидно. Моя сказка была разрушена. И даже приведенный в книге текст уникальной и трехэтажной георгиевской грамоты этого лета (вот так и надо было перевести все непечатности героя — хлестким древнерусским) не заставил меня улыбнуться. Но потом я увидел профиль Ольги. Она улыбнулась и, стараясь не шуршать сумкой, подсела ближе. А хор пел что-то переливчатое, и я не мог разобрать ни слова, а какие-то студенты старательно следили за солистом по тексту.