Денис Соболев - Самбатион
Межерицкие долго не замечали ее смеха или, может быть, не хотели замечать; поскольку, как мне казалось, не заметить его было трудно. Приходя к ним в гости по вечерам, я видел, что Авиталь вздрагивает и смеется во сне, ее лицо светлело, губы раздвигались в необъяснимой улыбке и приоткрывались в неясном шепоте, она просыпалась так, как обычно погружаются в сон: с неохотой; и в ее глазах, все больше напоминающих мне глаза длинноволосой совы, проступала грусть; она часто смеялась и наяву, и ее серые глаза наполнялись водопадом зелени: бликов, брызг, искр. А в комнате, где она спала, пахло ночным холодом и мокрой землей. Лилин прилетали к ней часто и, конечно же, не пропускали ни одной субботней ночи, ни одного новолуния; Авиталь ждала их приходов, ждала так, как может ждать только ребенок, повинуясь не их воле, но их бытию, становясь, как они сами, чужой сотворенному миру.
Поначалу лилин старались быть осторожными: мне почти никогда не удавалось застать их в комнате Авиталь. И все же, переступая через ее порог, я часто ощущал их только что бывшее присутствие, тонкий бестелесный след в душном воздухе комнаты, призрачное бытие, мгновение назад растворившееся в прошлом. Впрочем, постепенно их поведение становилось все менее осторожным: в образе ночных сов они часами сидели на верхушке книжного шкафа, появлялись во сне, летали по квартире, цепляясь крыльями за занавески, шкафы, двери, расхаживали по дивану, рассматривали разноцветные побрякушки на полках, на телевизоре, на пианино, на кухонном столе. Как-то раз одна из младших лилин спрятала старого плюшевого бегемота с мохнатой петлей на загривке в пустую кастрюлю, забытую на кухонном столе. Они любили играть с Авиталь, с ее еще прозрачной душой — но она не была их жертвой — помеченная той же двусмысленной грустью, той же ночью непричастности, что и они. Они не могли даже убить ее, потому что свою смерть она носила в себе. Так сказала Лилит. Они любили играть с Авиталь, потому что в день ее рождения шел мелкий дождь, и запах вина был похож на запах крови, и ее выбрала Лилит.
Рай непричастен щедрости, сказала как-то Лилит; на подлинную щедрость способен лишь тот, кто потерял. Но это была ее щедрость, доставшаяся лилин; и они действительно были щедрыми. Играя с Авиталь, они часто вспоминали и про Игоря, старшего ребенка Межерицких, в котором его родители уже видели будущего гениального программиста; лилин вторгались в его сны, наполняя их страхом и очарованием, пробуждали воображение, заставляя его по утрам с тоской скользить мысленным взглядом вслед ускользающим снам, стараясь остановить их уход, снова коснуться их влекущей плотной поверхности, нырнуть в их сладкую глубину; но иногда, приходя в дурном расположении духа, лилин наполняли его сны густым и необъяснимым ощущением страха, чувством пустоты, ранним дыханием опустошенности, заставляя его искать эфемерность выхода: пробуждения. И Игорь стал часто жаловаться на свои сны.
Его жалобы испугали Межерицких; чуть позже, начав вглядываться испуганными родительскими глазами в лица спящих детей, они заметили, что Авиталь смеется во сне. Их удивило, что сбылось мое столь странное предсказание — они спросили, что это значит, и я коротко объяснил, что с Авиталь играют лилин. Думаю, что мне просто захотелось их позлить — их разрастающаяся на глазах семейная жизнь раздражала меня все больше, а следы давней дружбы были давно похоронены под многословными разговорами про стоимость смены автопокрышек. Однако Межерицкие испугались всерьез; как часто бывает, бросившись из одной крайности в другую, от насмешливого скепсиса к слепой вере, они неожиданно вспомнили о рассказе Сары — о том, что в образе ночной совы Лилит похищает и убивает детей. Впрочем, это была правда; я не мог это отрицать. Они испугались и стали просить у меня совета, но устав от всей этой нелепой суеты, я сказал им то, во что никогда не верил, что дух всегда убивает тело, и что в смерти от рук Лилит есть неизбежность, но нет трагедии. Мы поссорились.
Межерицкие бросились за помощью к Саре, но смятые листы, привезенные ею когда-то из Галиции, которые они вместе развесили на стенах детской, оказались слабой защитой против светлых чар, безжалостной радости, прозрачного равнодушия и всепроникающей грусти лилин. Тогда они пошли к раввину, который посоветовал им выбросить цветы, привлекающие в их дом духи зла из Иудейской пустыни, к психологу, долго говорившему с ними о травмах их детства в тоталитарном обществе, к каббалисту, предписавшему им немедленно переехать на другую квартиру, к экстрасенсу, обнаружившему источник отрицательной энергии рядом с их домом, к украинской бабке, снявшей с Авиталь порчу, к педиатру, выписавшему ей сильную дозу антибиотиков «против микробов», к психиатру, предложившему немедленно положить ее на стационарное обследование. Узнав обо всем этом, я посоветовал им поступить так, как обычно делается, чтобы прогнать Лилит: в тот момент, когда ребенок засмеется во сне, надо провести мизинцем левой руки по его векам, три раза щелкнуть по носу и нараспев произнести пять строк из «Песни высот». Они в точности исполнили мой совет, и он оказался действенным: Авиталь перестала смеяться, она менялась и хорошела на глазах, у нее улучшился аппетит, покраснели щеки, пропал таинственный и необъяснимый блеск глаз. Вслед за ней, Игорь перестал жаловаться на свои сны. Межерицкие при каждой встрече благодарили меня; Лилит исчезла.
Впрочем, сказанное Межерицким, было правдой только отчасти; вполне возможно, что старинный рецепт изгнания Лилит, который я им порекомендовал, был действительно действенным; но в любом случае, уверенности в этом у меня не было, поскольку, помимо того, что я им сказал, было нечто, что я, разумеется, не стал им рассказывать — хотя, привыкнув к Лилит, как привыкают к темным северным восходам, я уже не видел ничего пугающего не только в ней, но даже в ее лилин, в ее насмешливой, печальной и жестокой свите. «Они признали в Авиталь свою», сказала она, «и это почти любовь; просто удивительно, сколь ясный след оставило рождение на этом ребенке». Но я услышал и то, что она не стала мне говорить, поскольку и без ее слов знал, что это признание несет Авиталь скорую смерть. Я попросил Лилит забыть о ней, и из пустыни подуло холодным ночным воздухом; она с легкой насмешкой посмотрела на меня, но пообещала; думаю, что ее сострадание было гораздо острее моего, но оно не было состраданием к заблуждениям. «Этот ребенок все равно станет одной из нас», чуть позже сказали мне лилин, удивленные ее запретом; но я знал, что они не наделены даром предвиденья. «Кажется, Авиталь спасена», должен был сказать я, но, разумеется, не сказал, поскольку только мой разум был на стороне ее спасения.
А моя любовь была на их стороне. Мои мысли часто застывали перед тишиной иерусалимской ночи, ее холодом, ее одиночеством; прислонившись к перилам балкона, я всматривался в дальние огни пустыни и ее темноты, в ее свободу и ее призрачную горечь. И тогда я вспоминал ее зеленые глаза демона и холодную улыбку ее тонких и насмешливых губ, почти надменных. Но таким было лишь первое впечатление, создаваемое Лилит; почти сразу я заметил, что ее надменность была смешана с невидимой усталостью. Впрочем, и то и другое было поверхностным; под ними лежала глубинная отстраненность, холод прозрачной непричастности. И поэтому, когда она смеялась, а смеялась она часто, ее смех почти никогда не звучал беззаботно, а ее грусть никогда не была смешана с отчаянием, с терпким привкусом неудовлетворенных желаний, с уродливой тяжеловесностью человеческой депрессии: она останавливалась у окна или прижималась к дверному косяку, и ее глаза наполнялись призрачным светом ночи; в этом действительно была грусть, грусть, скользящая поверх мира, не захватывающая его тяжелую и вязкую материальность, но еще больше в эти минуты было холодного воздуха ночи.
«Ты не должен пытаться меня понять», сказала как-то Лилит, «потому что я ничего от тебя не прячу». Но она была не права; я давно уже не пытался искать человеческий лабиринт лжи и лицемерия под тем, что, как ей казалось, я мог счесть маской демона. Только в первые дни нашего знакомства я пытался понять ее характер, и ее странную и почти бесконечную жизнь, говоря себе, что она единственная из женщин, которая предпочла свободу счастью — исключенная, если не из всеобщего закона страданий, то, по крайней мере, из бесконечного круговорота рождений, надежд, лжи, страхов, смертей. Это было правдой, и было неправдой, поскольку она была и не была женщиной: но демоном, не знавшим грехопадения, одинокой; и в этом было больше, чем просто ирония. Однажды я спросил про ее свиту и ее проклятье; я боялся, что это ее заденет, а она рассмеялась. «А разве тебе не жаль детей?», спросил я; «детей?», переспросила Лилит, улыбаясь уголками рта, «дети отвратительны». С этим было трудно спорить.