Владимир Мазаев - Танюшка
Капитан маячил над ручьем, согнувшись в три погибели, придерживаясь за торчащие сучья, тихо, ободряюще ругался. Митя уже поставил ногу на бревно, как впереди снова вспыхнула спичка, и он во всю длину увидел бревно — мокрые свисающие ошметья коры и блеснувшую под ними черную воду, — трусливо отступил.
— Где ты там? — подал из темноты голос Шварченков. — Давай помалу, не поскользнись. Я тут подстрахую.
Митя набрал полную грудь воздуха, словно нырять собрался, и шагнул. Однако не на бревно, а сразу в ручей, держась за бревно, как за перила. Вода была неглубокой, но пугающе стремительной, ладони скользили по округлости дерева. Митя перехватился за сучок, сучок хрустнул. Он упал на четвереньки, охнув от хлынувшей за пазуху воды и снежной кати.
— И неловкий же ты, парень, — сказал Шварченков с досадой в голосе, когда Митя выбрался на берег. — Чего же по бревну сдрейфил?
— Оступился я, один черт — мокрый весь, — соврал Митя, удрученный своим вторичным падением в воду, и тут же, стуча зубами, добавил: — Костер бы, что ли?.. А то сдохну.
— Какой костер, сухой палочки не сыщешь, капитально! Потопали быстрей, теперь мы, считай, дома...
Шварченков понимал, что с парнем плохо и что дело принимает скверный оборот. Он сейчас почти бежал, часто оборачиваясь, заставляя бежать Митю.
Небо в одной своей точке впереди внезапно посветлело, точка расплылась в пятно — проглянула ущербная луна. Ветер стих; стало заметно подмораживать.
Они давно уже свернули от оврага, шли старым пахотным полем, уставленным скирдами соломы, напрямик. Борозды при луне пестрели от только что выпавшего снега, заледенелые гребни, мягко продавливаясь, хрумкали под сапогом. Телогрейка и штаны на Мите отвердели. Мокрые трусы скрутились, жгли в паху. Он уже не думал ни о чем связно, на какие-то моменты он даже стал терять контакт с реальностью, оглох и как бы почувствовал себя в невесомости. Сначала это пугало его, однако потом он решил, что так даже лучше, экономятся силы; может быть, и совсем никаких усилий делать не нужно. Просто сжаться до предела, чтобы боль в обмерзающих руках, в паху отошла, отделилась и шла рядом самостоятельно. Он больше не в силах нести ее в себе. Только бы не потерять спину капитана. Грузная фигура его тоже кажется невесомой, легко скользит над взбугренным, оцепеневшим полем, плывет, размывается в мерцающей темени.
Встретились они несколько часов назад, на выезде из города. Капитан стоял возле пятнистой будки ГАИ с требовательно поднятой рукой. Митя знал: это автоинспектор. Однажды, еще прошлой осенью, он оштрафовал Митю — за въезд в город на заляпанной грязью машине. Штраф был пустяковый, но Митя не забыл обиды. Во-первых, он ехал из тайги, вытащив попутно несколько буксовавших на дороге автомашин, во-вторых, ему пришлось тут же, возле колонки, остановиться и битый час приводить свою атээску в божеский вид. По этой причине он опоздал на базу, пришлось ночевать в кабине, а не дома у матери, как он рассчитывал.
Увидев возле будки капитана, Митя слегка пал духом, готовясь к какой-нибудь новой пакости. Тот подошел быстрым шагом, почти подбежал, и у Мити отлегло: значит, не нарушение. Наверное, подбросить надо. Обычно инспектор, взмахнув палкой, приближается не спеша, вразвалочку, даже как бы скучая, давая возможность водителю прочувствовать меру его вины...
Сейчас капитан явно растворялся в ночи, и Митя, силясь догнать его, не замечал, что топчется на месте, тщетно пытаясь перешагнуть глубокую, закругленную борозду по краю поля. Он уже хотел крикнуть «эй!», но только судорожно всхлипнул и закашлялся, сел на земляной ком.
Капитан тотчас же оказался рядом, он и шел почти что рядом, всему виной была луна, то освещавшая поле призрачным светом, то погружавшая все в белесую мглу.
— Э, парень, — сказал он встревоженно, склонившись над Митей, трогая за плечо. — Да ты, я смотрю, совсем никуда.
Митю колотила дрожь, он не мог выговорить слова и только всхлипывал, отворачивая мокрое, в слезах, лицо.
— Эх, мать честная! — сказал Шварченков, хлопнув в сердцах по полушубку руками. — Еще километра три. Чертов овраг, увел куда! Ну ладно, подымайся, чего уж. Вон скирда, кажись. Погреемся.
Он помог Мите встать и пошел с ним вполуобнимку к скирде. Огромными охапками стал выдергивать, выдирать солому, бросать в кучу, поодаль, приговаривая:
— Ты молчишь, а мне, дураку, невдомек... Сейчас тепло будет, погоди... Дергай, дергай, не стой. Разгоняй кровь, разогревайся.
Митя тоже запустил вяло руки в скирду, но вытащил только пучочек скользких соломин — скрюченные от холода пальцы не ухватывали.
Шварченков быстро накидал кучу и поджег. Огонь весело, с хрустом запрыгал вверх, топорща соломинки, и вдруг сразу загудел столбом, сгущая и отбрасывая темноту. «А у меня и спичек нету». Митя протянул руки в самое пламя, ощущая только яростное покалывание пальцев. Повернулся спиной. Блаженное, размягчающее влажное тепло струйками потекло под одежду, пощипывая кожу.
— Раздевайся! — крикнул Шварченков. — Сушись капитально.
Митя поспешно сдернул телогрейку, разулся, встал босыми ногами на голенища сапог. От одежды запахло паром. Охапки, которые неутомимо бросал в огонь Шварченков, сгорали в момент. Потрошить скирду становилось все труднее, солому за зиму точно спрессовали. Наконец Шварченков остановился возле костра, шумно вздохнул:
— Фух-х!.. Ты согрелся или нет — а я вполне. Аж лопатки взмокрели. Как зовут-то хоть? — спросил он без всякого перехода. — Хошь не хошь, а знакомиться надо. Тебя, кажется, Митей зовут?
— Ага, — сказал Митя, шмыгнув носом. Он уже чувствовал себя неловко: толстый капитан этот ради него, собственно, хлещется здесь, жжет костер, вспотел даже на собачьем холоде. Откуда он знает его имя? И за слезы свои тоже было стыдно — хоть не хотел он этих слез, даже не осознал сразу, что плачет.
— А меня — Петр. Петр Игнатьевич. — Шварченков сел на землю, стал с сопением переобуваться, поправлять сбившийся шерстяной носок. Лицо его освещал неровный и уже затухающий огонь костра. Оно было полным, слегка одутловатым, в редких ямках оспин. И если бы не погоны на плечах да герб, вдавленный в козырек шапки, да еще клок овчины из надорванного в подмышке полушубка, его вполне можно было принять за председателя местного преуспевающего колхоза.
Надев сапог, он вскочил, притопнул. «Порядок!» Потом стал задирать рукав полушубка, пытаясь заглянуть под него.
— Ого, четверть второго? Бежим, Митя, бежим. Недалеко осталось. Может, банька не остыла еще — сегодня, как-никак, суббота. Вот уж там мы с тобой отогреемся, на полную катушку.
Оказалось — в самом деле недалеко, или от передышки с обогревом сил прибавилось? Вскоре они входили уже во двор большого пятистенного дома. Хрустнули вмерзшие в свежий ледок мостки. Дом спал. В темных квадратах окон отразился, потек свет уличного фонаря.
Едва они со стуком взошли на крыльцо — дверь щелкнула, отворилась внутрь, женский голос позвал из темноты сеней:
— Ты, Петра?
— Я, мать, — сказал Петр Игнатьевич. — Не спишь, что ли?
— Ково тут, почитай, выспалась. Думали, уж не приедешь... Ты не один, никак?
— Не один, мать. Гость со мной.
— Ну проходьте. Тут Сашка, бес, каку-то железяку опять приволок, не убейтесь, сейчас свет зажгу.
Уже с прихожей в ноздри Мите ударил теплый, размягчающий дух печи, топленого молока, уюта, чистых половичков — голова закружилась, он торопливо присел на подвернувшийся табурет, прислонился к стене.
— Голодны, поди? — донеслось до него будто издалека.
— Как волки, мать, — сказал гулко Шварченков. — Только с этим погоди. Баню топила?
— А то! Да ведь повыдулось уже.
— Раскочегарим, капитально! Баня позарез нужна. Мы ведь с Митей чуть было не утопли вместе с машиной. В Кривом овраге.
— Ох ты, горе! — тревожно отозвалась женщина.
— Ага, я-то ничего, почти сухой. А он, бедолага, весь до нитки.
Женщина взглянула при свете на Митю — шарф вокруг головы, сбившийся нелепым комом, посиневшие руки, худое мальчишеское еще лицо в грязных засохших разводах около глаз, вздрагивающие в принужденной, извиняющейся улыбке полные губы, — сказала:
— Батюшки, парнишка-то замлел весь. Без шайки! Сейчас побегу, пошурую, собирайтесь пока, собирайтесь.
Она засуетилась, стала повязывать шаль, приговаривая:
— Ох горе, как бы не остыл парнишка-то... Замлел, чисто замлел... бегу!
Митя сидел сгорбленно, полузакрыв глаза. От домашнего тепла лицо его загорелось. Он уже плохо различал голоса, сидел, внутренне напрягшись, словно защищаясь от охватившего его мелкого озноба.
Дальнейшее он помнил смутно. Шварченков — в одной нательной рубашке, с полотенцем на шее — чуть не силой поднял его с табурета, обнимкой повел через темный двор.
В баньке горела электрическая лампочка и было, наверное, жарко. Мите не хватало в груди воздуху, он зевал, как рыба, но его по-прежнему трясло, и он, обливаясь потом, все оглядывался на дверь, ему казалось, что из-под двери дует.