Алексей Бабий - Частный детектив
И директор, как пацан, разбивший хрустальную вазу и лихорадочно составляющий осколки (авось не заметят!), склеивает две страницы, переписывает весь злополучный приказ номер 4 от 11.10.37, кроме пункта о Клюкине Н. И. и дальше ведет книгу приказов как ни в чем ни бывало. Помогло ли это ему? Не распластал ли лист на стекле и бывалый энкавэдешник?
И опять остановил я свою расхристанную фантазию: что за буржуазности?! Зачем вещдоки, когда есть донос? Зачем вообще какие-нибудь доказательства, когда есть план по разоблачениям? Может, ты еще и суда присяжных пожелаешь? Или адвоката на этапе следствия? Со всеми этими пережитками давно покончено. А эта, кадровичка… «А что такое было в 37 году?» Какова? А ведь ей за сорок!
А что, ты намного больше знаешь, думал я. Ведь не так давно ты считал это очередным перегибом. Лес рубят — щепки летят. Борьба есть борьба. И так далее.
Борьба борьбе — рознь. Насилие, даже прогрессивное (как будто бывает прогрессивное насилие, хмыкнул я; но ведь нас учили, что добро должно быть обязательно с кулаками!), прогрессивное насилие неизбежно вырождается в регрессивное и репрессивное. Лихие чекисты двадцатых закономерно были расстреляны в тридцатых. Это закон природы, и выражать какие-либо эмоции по этому поводу неуместно. Не обижаемся же мы на явление резонанса за то, что мост рушится под ногами марширующих солдат!
…Когда брали бабушку, она сказала: «За что же? Я в Харбине в белогвардейской тюрьме сидела!»
И ей ответили: «Вот такие-то нам и нужны!».
Мы все живем как будто, но…
Вот такие-то и были нужны! Не щепки летели, и даже не политические противники. Летели все, кто позволял себе жить по-своему. Носители духа. Потому-то и детей их репрессировали. Долгое время я не мог понять — зачем. Ведь даже царские сатрапы проявляли внимание лишь к самим революционерам: не вырезали же они семью Ульяновых из-за Александра!
Потом понял: это был тотальный духовный геноцид. Дети носителей духа были воспитаны в этом духе, пропитаны этим духом, и с ними пришлось бы иметь дело потом: начались бы опять дискуссии, фракции и вообще всякая демократия. Уж лучше было обеспечить монолитное единство сразу. Но генетика тогда была не в моде, и начинали все же не с младенцев. Так выжила моя мать.
Что-то успели заложить в нее родители. Что-то от нее досталось мне. Но сравним фотографии.
Вот они в 30 лет: цельные, прямые люди. Идут, и знают, куда идут, и знают, во что верят.
Вот она в 30 лет: идет прямо, но идет куда послали, верит в то, во что сказали верить и чувствует, что обманута, но не знает в чем.
А вот я в 30 лет: ни во что не верю и никуда не иду. И я жертва. Не убей они деда и бабушку, не пусти по миру мать, я в своем росте начинал бы с более высокой отметки борьба с собственной подлостью и трусостью далась бы мне легче. А я начинал с нуля. Я тоже хибакуся. И дети мои хибакуся, и их дети тоже будут хибакуся.
Я долго вообще не догадывался, что можно жить, а не быть. Я витал в облаках, потом играл в бисер, потом боролся со своим пузом. Что-то все время было не так, и я начинал новые жизни. А потом способ жизни нашел меня сам.
Их брали в час зачатия, а многих даже ранее
Через месяц после поездки в Новосибирск я получил справку из горархива. Нашлись приказы о назначении Гиргилевич Т. Г. инструктором по внешкольной раб оте, директором дома художественного воспитания детей.
Приказ номер 1620 от 29 октября гласил, что Гиргилевич Т. Г. от работы освобождена за недоверие коммунистического воспитания детей. Это означало, что арестовали ее позже. Иначе ее уволили бы как врага народа. Листая папки только по облоно и только по буквам «Г» и «К», я насмотрелся на сотни таких формулировок. Итак, бабушку взяли после 29 октября, но до 21 декабря. «К твоему дню рождения я вернусь» — говорила она моей матери (та по иронии судьбы родилась в один день с Иосифом Виссарионовичем).
Бабушка так и ушла бы в ботиках, но домработница силком надела ей валенки. И дала свою теплую шаль. А бабушка всегда одевалась со вкусом. Она была красивая тридцатилетняя женщина, потомственная интеллигентка, и идти куда-либо в валенках ей казалось неприличным.
Она не верила, что в стране, где так вольно дышит человек, могут арестовать беременную женщину. Как оказалось, домработница лучше разбиралась в политической ситуации.
Наследство к черту: все, что ваше — не мое!
В детстве у меня были одни штаны на все случаи жизни. Тогда это диктовалось необходимостью, но и сейчас я поднял планку своих потребностей ненамного выше. Во всяком случае, отсутствие в магазинах кроссовок не подвигнет меня на бунт против социалистической системы или, положим, на побег в те края, где правит доллар. Я ем что придется и ношу то, что продают в магазинах. Плюс к тому я люблю и умею работать. Таким образом, у меня есть все задатки к тому, чтобы стать идеальным гражданином своей страны и, невзирая на условия жизни, сегодня работать лучше, чем вчера, а завтра — лучше, чем сегодня.
И я б им стал, если б не щелкал во мне счетчик Гейгера, настроенный на вранье. И если б не торчали вокруг белые нитки и не зияли черные дыры. Жизнь без целостного мира невыносима, и я создавал целостный мир. Я добывал истину из лжи, подставляя знак отрицания. Если в «Литературке» писали, что, во-первых, у нас нет политических заключенных, а во-вторых, политические заключенные у нас никогда не содержатся в психушках, посредством простой предикатной формулы я выводил, что таковые у нас есть и содержатся зачастую именно там. И в основание целостного восприятия закладывался еще один камешек. Этот камешек долго еще проверялся и перепроверялся, увязывался с другими камешками. Я всегда был хорошим мальчиком и не слушал голосов из-за бугра. Я обрабатывал исключительно наши газеты, зато по научному. Политиздатовские книги, в которых подробно анализировались повадки буржуазной желтой прессы, снабдили меня готовой методологией.
Один лишь голос я слушал постоянно — тот который изнутри говорил мне, что деда и бабушку убили незаконно, и что таких было много.
И, когда я слышал: «Да мы никогда…», то голос говорил «И тогда?»
И, когда я слышал: «Да мы всегда…», то голос говорил «И тогда?»
Этот камертон, определявший степень доверия к источнику информации, политиздатовская методология и математическое образование помогали мне строить целостную картину. Это была настоящая научная работа, и делал я ее с азартом, но это был холодный азарт исследователя. Я просто не выносил, когда что-то с чем-то не сходилось и причина чего-либо была мне неизвестна. С таким же азартом я отлаживал программы для ЭВМ, с таким же азартом вычитывал у мудрецов всех времен непротиворечивую цель человеческой жизни. Все, что я получал, выводил и классифицировал, было лишь информацией: фактами и фактиками; положениями, временно взятыми за аксиому; утверждениями, доказанными или ждущими доказательств; несоответствиями, требующими разрешения; гипотезами; и т. д. Информацией. И только.
Постарайся ладони у мертвых разжать и оружье принять из натруженных рук
Дверь моего научного кабинета распахнулась, в лицо ударил снег, сырой ветер взвихрил бумажки: я услышал «Баньку» Высоцкого.
Что-то прорвалось где-то, и ОНИ (бабушка и дед) стали мною (или я ими). Это я говорил «Деечка, к твоему дню рождения я вернусь». Это мои дети оставались одни в пустой квартире. Это я стоял по трое суток на допросах. И в переполненном трюме, по которому в порядке шутки прошлись очередью, тоже был я, и это на меня навалился чей-то труп, с застывшим недоумением в глазах.
В те времена уже не публиковались подробности лагерного быта (точнее, и ЕЩЕ не публиковались, учитывая нынешнюю периодику). Но я читал воспоминания о немецких концлагерях и голос-камертон подсказывал мне, что в наших разве что меньше было порядка и утилитаризма. Вряд ли наши охранники набивали матрацы волосами — для них ЗК были человеческим материалом, не годным даже на это. Словом, недостатка в подробностях я не испытывал, и эти подробности стояли передо мной постоянным кошмаром. Да так, что я стал кричать по ночам. А ОНИ перед самым сном приходили ко мне и рассказывали, рассказывали… Слов не было, я понимал и так.
И я понял вдруг, что души умерших существуют в беспробудном мраке, пока о них не вспоминают. А когда о них вспоминают, они оживают и готовы помочь и сказать нечто важное, что они знали или что они узнали ТАМ. Они существуют во мраке и ждут, чтобы их вспомнили, а живые не догадываются. Вот когда умрут, хватятся…
А я помнил о НИХ постоянно. И ОНИ постоянно были со мною. И я стал поэтому смотреть на свою жизнь ИХ глазами. Я явно не оправдал их надежд, И ОНИ смотрели на меня с укором, но они же давали мне силу — ту, которая была у них и которой до этого не было у меня.