Сергей Костырко - Перевод с корейского. Рассказ
И он увидел. Он увидел ее стоящей перед Императором, склонив голову и опустив плечи, выслушивающей слова его, свидетельствующие о безграничной милости Повелителя: ей дарована жизнь! Ее не бросят в яму к медведице, которая полчаса назад раздирала на ее глазах поначалу дергавшийся и тонким — человеческим еще — голосом кричавший ком живой плоти, который вчера еще был телом прекрасного неутомимого мужчины, как будто специально созданного для бесконечно сладостных ночей ее в отсутствие Повелителя. Нет, в отличие от пылкого возлюбленного, ей дарована жизнь. Только вместо прекрасных рук, вместо нежных ног, оплетавших по ночам тело Повелителя, оставят ей короткие култышки. Остригут наголо тяжелые волосы, выколют глаза, вырвут язык, проткнут барабанные перепонки, и остаток дней своих быть ей навозным червем в отхожем месте.
Так говорил Император Министру Двора, и тот согласно кивал, боясь поднять глаза, а он, гость в Поднебесной, глаз своих не успел убрать, и — на мгновение — поймал изуродованный болью и яростью взгляд великого соседа. Господин уверен, что прирученный долгой жизнью взгляд его не мог обнаружить брезгливой жалости к этому старику. Почти уверен.
Разумеется, я понимал, что отделенный от меня четырьмя столетиями автор писал, может быть, и не про то, что вычитывал у него я. Тем более что текст его я читал вперемежку с подробными комментариями переводчика и научного редактора. Но какое мне дело до того, «чего хотел автор»? Пока этот текст читаю я, он мой.
Поезд по-прежнему стоит, я делаю перекур.
В тамбуре темно, там холодный и неправдоподобно чистый, по-морозному колкий воздух. Стекол в дверцах нет, я провожу пальцем по краю железной рамы снаружи — за окном действительно идет снег. Глаза привыкают к темноте, и я могу различить черно-белую графику неожиданно близких от меня лиственниц.
Я вдыхаю дух еловой заснеженной ночи с сигаретным дымком, мне не хочется уходить отсюда, но в тамбуре я перестоял, тело задубело от холода, я рефлекторно двинулся в тепло, не отключив по неосторожности обонятельных рецепторов. И распаренный воздух спящего вагона шибанул в ноздри кислым духом разлитого, не высохшего еще на столиках вина, чесночной колбасы, солярки, резины — воздух этот тек по моим щекам как раздавленный плод. Плод перегнивший, почти зловонный.
5
Вернувшись на свою полку, я открываю книгу, заложенную синей полоской надорванного билетика («ряд 6, место 11» — в Северо-Байкальске попал на дневной киносеанс — в пустом, если не считать обнимавшуюся в заднем ряду парочку, зале смотрел «Зеркало» Тарковского), — господин по-прежнему держит в руке чашку с чаем, девушки плещутся в воде.
Девушек этих он позовет к себе только на следующую ночь. Сегодня им достаточно его, господина, взгляда, под которым они, обнажившись, распускали друг другу волосы. Он позовет их следующей ночью, а под утро, при расставании, подарит привезенный из Поднебесной специально для них длинный, о двух концах ночной гриб из полированного дерева с волнистой поверхностью. Сейчас же ему достаточно вида девичьих плеч, по которым стекают тяжелые черные волосы, вида тонких, но неожиданно сильных по ночам рук. Нефритовый Жезл его в покое. Другое волнение гонит кровь и затрудняет дыхание: сейчас он — махаон, который лижет мокрые следы, оставленные девушками на камне. Сейчас он — стрекоза с неподвижным хищным взглядом; бамбук, освобожденно шевелящий на ветру узкими листьями. Сейчас он — черный желудь лотоса в коробочке, окруженной белыми лепестками. И потому он молит: Остановись, Мгновенье! Притормози! Для меня ты слишком огромно. Непомерно, непосильно! Дай еще немного времени собраться с силами.
…За спиной у господина павильон, в котором заснул он только под утро (прохладное, с плотным молочным туманом, укрывшим деревья и кусты); заснул, как в юности, прижавшись к горячему узкому телу той, которая уже на следующий день после его возвращения сумела передать для него, сидевшего на Государственном Совете, письмо. Не отрывая слуха от очередного доклада, он разворачивает розовый лист:
Сдвинув штору, я увидела господина,Вступившего под защиту Дракона и Тигра.Взгляд его так же медленен,как длинна дорога за его спиной.Позволено ли будетвернуть господина в его дом?
И он вдруг протягивает руку, берет лист бумаги у сидящего рядом писца — и писец, никак не выказывая своего изумления, ставит перед ним свеженаполненную тушечницу и вкладывает в его поднятые пальцы кисть. А господин, как если бы он вдруг снова стал молодым придворным, быстро набрасывает иероглифы:
Луна над дальним павильономмеж листьев лотоса ляжет в пруду.Сверчок до утра не умолкнет.
И смотрит, как впитывается в бумагу, как матовой становится тушь, а потом сворачивает лист и отдает слуге.
Дорога его действительно была длинной, дорога была бесконечной с таким же бесконечным небом и неподвижной степью. Дважды появлялось на горизонте комариное марево всадников, заставлявшее отряды его охраны выстраиваться в военный порядок, и дважды разбег тех всадников сбивался на полдороге, и рассыпались, и исчезали они, как степной мираж, под так и не успевшим разогреться взглядом господина. Но и когда кончились степи и глаз господина мог бы порадоваться волнистым линиям гор и блеску горных ручьев, небо над ним оставалось таким же неподвижным. Таким же величественным. И уже невозможно было спрятаться за государственные заботы от Великого Равнодушия Мира. От бесстрашия крохотной козявки, ползущей по Его Руке, от ветки, хлестнувшей по Его Лицу. От бормочущей что-то свое воды, которой дела нет до величия господина, плеснувшего ее на свое лицо, — пролившись сквозь его пальцы, она мчится в бурлящем потоке дальше, знать не зная и знать не желая о чести, дарованной ей.
О чести?..
Он смотрел по ночам в черное небо, что-то говорившее ему мерцанием звезд, и — не понимал. Он напрягался, слушая шелест деревьев, но ничего, кроме горяченного бредового лопотания листьев, различить не мог. Он был слеп и глух. Ничтожен разумом был рядом с самым, казалось бы, простым — водой, цветком, ветром, стрекозой.
И значит, чтобы мир впустил его в себя на равных, чтобы ему быть, он должен научиться не быть.
…Взгляд господина, которым следил он за высыхающей тушью на иероглифах написанного им только что трехстишия, был взглядом почти прощальным.
Поезд наш тронулся на рассвете — я открыл на минуту глаза — белый холодный свет стоял в купе. За окном, совсем рядом со мной лежал снег с торчащими из него темно-зелеными иглами стланика, а отдаленные ели, как будто выпрямившись, удерживали на приспущенных лапах опрятные, уже облизанные ветром маленькие сугробы.
6
На конечную станцию — а для меня по-прежнему промежуточную — мы прибыли только после обеда.
Темное набухшее небо лежало на сопках. Снег, если он и шел здесь, давно растаял. Время от времени — морось и ветер.
Сумку свою я пристроил в кладовку кассира и, оставив себе только блокнот и фотоаппарат, двинулся в поселок.
Снимать было нечего. Единственное яркое пятно — оранжевый фон плаката на станции: «Нам — пять лет! Все на праздник! Фестиваль ЛУЧШИЕ ГИТАРЫ БАМа!»
Под ногами мокрые доски тротуара, сверху драная обмотка трубопроводов, поднятых на столбы. Справа и слева — бревенчатые двухэтажки и щитовые общежития.
Запах свежеструганного дерева и намокающей кепки.
Ну а я вроде как спешу на праздник. Я слышу его шелест из репродукторов — хрипловатый, почти сливающийся с шумом ветра рев хора, раздумчиво выводящего «Комсомольцы-добровольцы…».
Я дохожу до похожей на вытянутую площадь центральной улицы поселка. В конце нее, у подножия сопки, — монументальное деревянное строение с просторным крыльцом-трибуной и двумя вывесками: «ДК Строитель», «Кафе-столовая ПАРУС».
Ну а посредине безлюдной практически улицы арка с надписью «Праздничная ярмарка». Два ряда прилавков под навесами. Половина прилавков — если не больше — пусты.
Праздник закончился. На крыльце-сцене ДК двигают черные тумбы усилителей и сматывают провода. Громкоговоритель скандирует голосом Софии Ротару:
Я, ты, он, она!Вместе — целая страна,Вместе — дружная семья!В слове «мы» — сто тысяч «я».
Мне нужна здесь только столовая — позавтракать/пообедать перед вечерним поездом. Но сначала я захожу на ярмарку. Типа я в командировке — надо собирать впечатления.
«Продают школьные тетради, пеналы, линейки (похоже, спрос на все это здесь ничтожный), стиральный порошок, пирожки, воду „Буратино“ и „Байкал“, грампластинки (они, кстати, хорошие: чешский саксофонист, венгерский ВИА, альбом последнего конкурса в Юрмале — купил бы, но у меня впереди еще три недели — на перекладных)».