Игорь Гергенрёдер - Селение любви
— Из имени Николая Островского, — ответил, наконец, я.
— Кхы! Ты знаешь, кто такой Николай Островский?
— Знаю.
— Как же ты можешь быть из его имени?
— Я из учреждения… — говорю насупившись.
— А-а-а… — мужчина пытается разглядеть меня под простынёй. — И я тоже… в детстве… из учреждения… — он сложил на груди руки, лицо у него сделалось загадочное. — У меня сверхъестественная биография!..
— Паша! — крикнул за дверью старый женский голос.
Мой гость отчаянно сгримасничал. В дверь просунулась женская голова с такими косматыми, торчащими книзу бровями, что женщина щурилась, чтобы они не лезли в глаза.
— Ты здесь! Паша, когда ты прекратишь фокусы?!
— Фокусы?
— Ты знаешь! — входя в комнату, так гневно это сказала, что я ждал — она в него плюнет. Она вдруг повернулась ко мне, добро-добро улыбнулась. Потом опять воззрилась на человека в ризе, и я снова подумал — вот сейчас расцарапает ему лицо.
— Ты чего сказал Марфе Дмитриевне?
— Идите вы в это дело вместе с Марфой Дмитриевной! — закричал мужчина попятившись.
— Ах ты!.. ах-х… — женщина чуть не схватила мой аппарат.
— Агриппина! — мужчина воскликнул торжественно, указывая на аппарат пальцем. — Ты сломаешь ребёнку вещь, Агриппина!..
Она с опаской потрогала аппарат:
— Тяжесть какая! С ума сошли — надевать на детей…
Мужчина повеселел:
— Рацуха! Зато премию огребли! Вот и Фёдору поставили искусственное горло, а у него почки заболели.
— От водки, — сказала женщина.
— От горла!
Он хотел добавить, но я перебил, обидевшись за мой аппарат:
— Мне дядя Валя делал! Он самый лучший мастер, у него на выставке…
— Валя, Валя, Валя… — гость важно смотрел на металлические планки, винты и вдруг, в суровом неудовольствии, спросил: — С шестимесячной завивкой?
Я прошептал озадаченно:
— Нет…
— Ну, так и есть, я её знаю!
— Паша! — яростно сказала женщина. — Уходи отсюда, Паша, не доводи меня, а то будешь бедный!
— Ну, знаешь ли! — мужчина замигал, посапывая, и, возмущённый, вышел.
— Олежечка, — сказала мне женщина, хотя зовут меня совсем не Олежечкой, — ты сейчас оденешься, моя хорошая, а я принесу тебе закусочку.
Она ушла, а я впился зубами в подушку от жалости, что не досмотрел сон; у меня потекли слёзы — так невыносимо жаль было неразъяснившегося счастья!
* * *Этот сон повторится через шесть лет, когда мне будет четырнадцать. Повторится несколько ночей подряд перед тем, что так пронзительно врежется в мою жизнь.
3.
Я вложил мою высохшую левую ногу в аппарат, зашнуровал его, надел сатиновые шаровары взамен больничных штанов: сегодня, вернее, вчера вечером, когда меня привезли в эту комнату, началась моя новая жизнь. Меня усыновил замдиректора нашего лечебно-учебного учреждения для физически неполноценных сирот Виталий Александрович Пенцов.
Мне уже исполнилось восемь, я и мой новый отец знали — я не смогу звать его папой. Называть Виталием Александровичем было тоже неудобно. И сегодня утром я решил его звать приснившимся необыкновенным именем Валтасар.
Умный, занятый делом каждую минуту, он, даже когда ел, клал на стол несколько книг, из которых торчали разноцветные закладочки, и его рука то макала яйцо в соль, то открывала книгу на закладочке; голубые подвижные глаза попеременно взглядывали в книгу, в тарелку и опять в книгу…
Он всё время учился; незадолго до моего усыновления окончил аспирантуру.
Итак я стал, вместо моей, носить его фамилию — Пенцов. Но эстонское моё имя осталось — Арно. В школу я буду ходить обычную, со здоровыми детьми.
* * *Посёлок, чьим жителем я сделался, был почти в часе езды от старинного города, что расположился в низовьях реки, впадающей в Каспий. Валтасар и Марфа, хирург городской клиники, добирались до мест работы в тряском, до отказа набитом автобусе. Они боролись за пространство для умеренных движений в жуткой связанности жизни, и их отмечал дар — слышать звон родника…
Впоследствии, с ощущением всей полноты сознания, я представлял две человеческие точки с огромным, уместившимся в них миром. Воспоминания неизменно доносят до моей нынешней секунды пронзительное нежелание быть просто материей и не менее терзающий страх растительного быта, что перегорали в почти исступлённую неутомимость, с какой Валтасар поливал насаженные перед окном кусты кизила. За ними тесно торчали серые прутья, перепутанные повителью. Вправо и влево раскинулся двор, окаймлённый непролазными зарослями донника, тархуна, конопли. По нему бродят куры, изредка пробежит крыса.
В нашем густонаселённом бараке первыми познакомились со мной Павел Ефимович, продававший в киоске газеты, и его жена Агриппина Веденеевна. Она принесла мне пирожок с повидлом. Я уже собирался откусить кусочек, как вошёл Валтасар.
— Так. Начинаем день с удовольствий?
— Доброе утро, — сказал я тоскливо и положил пирожок.
— Доброе, доброе… — произнёс Валтасар с терпеливым неодобрением, в котором понималось: «Ну вот, плюём на гимнастику, вместо горячего хватаем сладкое…»
Он был не один — за ним вошла, по обыкновению озабоченно, слегка наклоняясь вперёд, Марфа. Она всегда морщится, слыша своё имя, и хочет, чтобы её, на худой конец, звали Марой. Я побаиваюсь обращаться к ней без отчества — ведь она хирург, она делает операции, а что для таких, как я, может быть страшнее?.. После операции тебя рвёт, два-три месяца надо лежать в гипсе. Марфа работала не в нашем учреждении, но часто у нас бывала, мы знали — на самые тяжёлые операции отвозят к ней в клинику.
Она подошла к моей койке, ткнула кулаком в матрац, стала многозначительно глядеть на мужа.
— Ну и?.. — спросил он безразлично, но под безразличием чувствовалась робость.
— Мягко! — заявила она тоном вынужденной сдержанности, до скрипа вжимая матрац в койку. — Больной всю ночь проспал на мягком!
В учреждении неукоснительно, словно в странной страсти вылечить нас именно этим, подкладывали нам под матрацы фанерные щиты. И врачи, и медсёстры, и няньки с ревностной важностью относились к исключительно любимой мере.
Валтасар нагнул голову, потёр рукой шею.
— А ты куда смотрела? Ты же была вчера тут!
— Вчера — это в одиннадцать ночи! Почему, после невозможного дня, я ещё и…
— Потому что давать советы все мастера, а быть ответственным… — он упёр испепеляющий взгляд в спину Агриппине Веденеевне, которая, до того как проворно пуститься из комнаты, стояла в молчаливой скорби.
— Почему это я ответственна за постель? — спросила Марфа едко, с вызовом отставив ногу.
— Потому что… потому что это твоя сфера…
— Да? А я считала, что моя сфера — операционная.
— И операционная, и постель, и… морг.
— Морг?.. — внезапно губы у неё искривились, задрожали, она, ярко побледнев, отвернулась к окну.
Валтасар поглядел на меня с насильственной самоуверенностью, хмыкнул, развёл руками, что надо было понимать: «Вот так мы сами вызываем на резкость, а потом обижаемся и плачем». Он подошёл к жене, нежно ей зашептал — я разобрал: «Малыш…» Между тем она на каблуках заметно выше его.
— Хамство — намёки с моргом! — запальчиво отмахнулась она, потом повторила сказанное, но уже другим тоном, означавшим: «Хорошо, что ты извиняешься, но, как хочешь, а такие шутки непростительны».
* * *Впервые в жизни я завтракаю не с гурьбой детей, а с двумя взрослыми. Я потрясён: до чего вкусной оказалась горячая пшённая каша, сваренная с мелко нарезанной вяленой воблой! Поглядываю на взрослых: их немногословие, непоколебимо-серьёзный вид одушевляют поедание пищи настроением деловой внушительности. Стараюсь быть чинным и терзаюсь: не нахальство ли — попросить добавки?.. Вдруг Марфа, бросив: — Не возражай! — накладывает в мою тарелку ещё каши.
Я расцвёл весельем, которое впервые в моей жизни не было одиноким. Когда она спросила, чего мне хочется на десерт, попросил лакомство, о каком бесплодно мечтал в учреждении: ржаной хлеб с подсолнечным маслом и сладким-сладким чаем.
— Интересный вкус! — отметила она с вдумчивостью сомнения.
Наблюдала, как я обмакиваю хлеб в блюдце с маслом, подсаливаю, откусываю, запиваю приторно сладким чаем — и неожиданно чмокнула меня в щёку.
— А белый хлеб со сливочным маслом ты никогда не ел?
— Ел. По праздникам.
Она переглянулась с Валтасаром.
— Будешь ежедневно есть!
От небывалой сытости стало скучно: нельзя, как у нас в учреждении, сыпануть кому-нибудь соли в чай.
Марфа, как бы сосредотачиваясь на тревожном, обратилась к мужу, требовательно постукивая ложкой по чашке, на которой нарисован заяц:
— Наш словоохотливый сосед в э-ээ… феерической куртке… Раньше он мне рассказывал — всю войну был разведчиком, а вчера объявляет — он лётчиком на этом… на боевике…