Михаил Бутов - Цена
Дома он выпил чашку чая, понажимал кнопки на пульте телевизора: пусто и глупо по всем каналам, как всегда вечером в выходные. Посмотришь десять минут и начинаешь понимать исламского террориста, мечтающего взорвать этот полый мир во славу Аллаха. В будни еще удается иногда найти какую-нибудь познавательную программу или документальный фильм.
Ребенок отказывался идти спать, убеждал мать, что еще совсем рано и он имеет право, – и выторговал все-таки еще сорок минут. Поставили, под присмотром Оборина, одну из привезенных игр, но договорились, что разбираться с нею сын будет завтра. А пока Оборин сам сел за компьютер и, пройдя наконец-то под увлеченные комментарии ребенка самую гадкую трассу по песку среди скал, выиграл кубок второго дивизиона в гонках на внедорожниках. Сын хлопал в ладоши.
Нет, в общем-то он, конечно, понимал барда. То, что происходит, волнует каждого, но для творческого человека это, должно быть, особенно мучительно, ибо нещадно вспарывает оболочку самодостаточности, в которой творцу следует пребывать, чтобы тайна могла твориться у него внутри. Да в такой атмосфере просто невозможно сосредоточиться! Сам он уже слишком давно в науке, чтобы еще приравнивать ее к творчеству, но ведь и ему с каждым днем все труднее сконцентрироваться на мыслях о своем предмете.
Когда сына удалось все-таки заманить в кровать, Оборин вышел в Интернет. Он хотел найти ссылки на труды новосибирского коллеги – о его работах Оборину предстояло писать отзыв в журнал. В строке новостей “Яндекса” он прочитал, что двум подозреваемым по делу о взрыве самолетов предъявлены обвинения. Кликнул и просмотрел сообщения целиком. Это были не террористы, и даже не их пособники, а милиционер, задержавший, но тут же и отпустивший шахидок в аэропорту, аэропортовский барыга, продавший им билеты с рук, и чиновник авиакомпании, работавший с барыгой на пару. Милиционер, по мнению других милиционеров, виноват не был, поскольку все делал по инструкции: документы у кавказских женщин были в порядке, на вопросы они отвечали логично, а обыскивать их закон не велит.
И вдруг в нем пошло разворачиваться, словно бы Оборин припоминал перед выступлением основательно подготовленный и выверенный доклад, все, что необходимо было высказать в давешнем разговоре. Забыв отсоединиться от телефонной линии, он запустил Word и, уже раздосадованный веселой перебранкой жены и сына перед сном, которую обычно любил подслушивать через закрытую дверь, затарахтел по клавишам. Теперь суждения были четкие, представлялись единственно возможными, фразы цеплялись, тянули за собой одна другую.
Он должен был сказать, что подходить к войне с понятиями мирного времени – лицемерие. Война не примет ничьих законов, зато кому хочешь навяжет свои. Такое же лицемерие – выискивать на войне военные преступления. Она вся преступление, место смерти и насилия. Государства сегодня, начиная войны, самонадеянно утверждают, будто способны удерживать насилие в определенных формах и границах, но это никогда и никому не удавалось. Человек на войне, вне зависимости от своих культурных корней и личного взгляда на вещи, для того, чтобы чинить жестокость и убивать. Если не по желанию, то в силу обстоятельств. Если даже чудом сумеет увильнуть – не сможет удержать других.
Конечно, государство обязано делать вид, что как-то эту жестокость контролирует. Поэтому периодически кого-то вылавливают, обвиняют в пытках и в убийстве мирного населения, предают суду. Это спектакль. В общий круговорот насилия затянуты все воюющие.
Более-менее благородно война может выглядеть только в одном случае: если побеждающая сторона преклоняется перед культурой побежденной. Так русские били Наполеона – с уважением. Но лишь там, где действиями командовало офицерство. Едва в дело вступали партизаны – сразу начиналась другая игра. И очень скоро переставали разбираться даже где свои, а где чужие. Топору все сгодятся.
Вообще-то у Оборина была идея позвонить приятелю-имениннику, спросить адрес и свои соображения отослать по электронной почте барду. Может быть, завяжется переписка. Ведь об этом ему и самому постоянно хотелось с кем-нибудь поговорить. Но когда он пытался, наталкивался на странную вещь: его интеллигентные собеседники как будто больше всего боялись показать, что им может быть что-то неясно в происходящем, вызывает сомнения, что суждений по данному поводу у него просто нет: не вызрели, еще не выработаны. Почти у всех готовые непробиваемые позиции – словно они родились с ними. И набор заученных фактов пополняется свежей информацией, выбранной так, чтобы хорошо ложились в заданную схему; и закидывали они собеседника этими фактами, словно гранатами из-за бруствера: не приближайся, не трогай мою оборону. В девяносто пятом все очень сочувствовали свободолюбивым чеченцам, а он пытался объяснять, что войну на самом деле начали они, когда повсюду в Чечне убивали русских – за квартиры, за деньги, просто так. Теперь, когда он говорит, что после стольких лет взаимного уничтожения способен понять чеченца-мстителя и по-человечески не испытывает к нему ненависти (если, конечно, речь действительно о мстителе, а не об арабском госте, исламском фанатике или бизнесмене от войны), на него порой смотрят как на предателя интересов родины.
Думал уже сходить в другую комнату за телефонной трубкой, заметил теперь, что все еще висит на телефонном канале и деньги за Интернет капают в никуда, чертыхнулся и вспомнил: бард хвастался сегодня за столом, что не имеет с компьютерами никаких контактов – не понимает их, не любит, не пользуется. Ладно. У него в записной книжке найдутся телефоны журналистов, пишущих в лучшие аналитические издания. Некоторых он знает с детства. Они помогут куда-нибудь пристроить его заметку, может быть, даже статью – в качестве частного мнения. Вон, знакомый профессор-антрополог где только не печатает свои материалы обо всем на свете: от дамских журналов до экономических еженедельников. Даром что преклонных годов.
Оборин писал: нельзя начинать войну. Виноват в войне всегда тот, кто стал убивать первым. Но если война уже идет – ее необходимо быстро выигрывать, пускай самыми жестокими средствами. Количество жертв и мера страдания все равно окажутся меньше, чем в войне, сколько-нибудь затянувшейся. Политики, заигрывающие здесь с фальшивым гуманизмом, несут куда большее зло, чем самые прямолинейные вояки-генералы.
Конфуций говорил что-то в таком духе: сражения выигрываются в храмах. И задолго до того, как войска вышли на поле битвы. А мы даже не знаем: воюем мы все-таки или не воюем, а так, гоняем хорошо организованных хулиганов. После бесланских событий вроде бы признали: да, война. Но тогда почему у нас вызывают такое как бы недоумение взрывы, захваты заложников? Чем они так уж отличаются от совсем еще недавно вполне легитимных бомбардировок городов, ударов возмездия? Тем, что направлены против мирного населения? А когда это было в последний раз, чтобы армия сражалась с армией? Если сильные страны хвастаются своим “сверхточным” оружием, способным якобы поражать исключительно военные цели, – это только подчеркивает, что в целом войны ведутся именно против народов. И погибло от “сверхточного” оружия за время последних конфликтов куда больше мирных людей, чем в террористических актах.
Признав войну, мы хотя бы обеспечиваем себе право на адекватный ответ. Вернее, могли бы обеспечить. Но мы все никак не определимся – с кем именно мы воюем. С Чечней? Со всем исламским миром? С международным терроризмом, насаждающим новый мировой порядок? Как будто боимся назвать. Потому что, как только произнесем это вслух, придется принимать меры в отношении врага, и не только тех, кто держит в руках оружие, но и тех, кто может его держать. Разве можно себе представить, чтобы в 1914 году немцы занимались активной скупкой недвижимости в Петрограде и Москве? Но – мировое сообщество! Но – все священные коровы, связанные с национальностями и вероисповеданиями! Только речь-то уже не об абстрактной справедливости и не об общих принципах – речь о нашем выживании. Вполне возможно, что чеченская война подогревается сегодня для того, чтобы новые могущественные структуры за счет России перекраивали мир в свою пользу, – и наша главная задача как можно быстрее, любой ценой из нее выйти. Но так или иначе мы не можем позволить просто убивать себя, как бараны.
Только на определенность здесь очень трудно решиться (и ему самому неприятны, его пугают собственные заключения, похожие на призывы поставить всю страну под ружье, он думает о сыне). Тогда война неминуемо станет общим делом. Но когда в стране трудно заработать на кусок хлеба и некому защитить человека от бандита, у людей пропадает государственное сознание. Они думают о себе, о своих близких, а элита – о своей драгоценной собственности. А тут от каждого так или иначе потребуют какого-то решительного самоотвержения. В пользу чего? Власти, государства? Да кому они сегодня нужны, кто в них верит, кроме заказных телеобозревателей? Пока-то все удобно. То ли есть война, то ли нет ее. То ли есть противник, то ли с тенями воюем. Шанс погибнуть от бомбы шахидки куда меньше, чем шанс погибнуть в автомобильной аварии. Кто-то где-то платит своей кровью за обладателей элитного жилья и загородных особняков, за телевизионных и поп-звезд, за политиков, нефтяных магнатов и их адвокатов, за бардов, за ученых, за каждого, кто живет пока еще мирной жизнью и ужасается, сидя перед ящиком, злодействам террористов. Понемногу: пять человек, десять человек, кап-кап. Триста человек. Ну да что это для страны, привыкшей считать мертвых миллионами.