Василий Афонин - Моменты жизни
Софья Алексеевна исподлобья смотрела на мужа, ожидая его действий. Семен Захарович уже оправился. Он стушевался слегка лишь в первые минуты появления Брусницына, он струсил даже, не признавшись себе в этом, но увидев, что гость ведет себя спокойно, приглашая к разговору, сам успокоился, насколько мог, и решил начать первым, не дожидаясь, что скажет Брусницын.
На своем веку Семен Захарович повидал многое, не раз ходил по самому краю, кренясь в пропасть, но всегда выправлялся, сил хватало. Сейчас надо было наступать, взять горлом, сбить противника. Не будут же они, о чем Сердюков боялся и подумать, затевать скандал с кулаками в его доме, на глазах семьи. Нет, Брусницына таковым Сердюков не знавал. Приехал, значит, выяснять что-то. Издалека приехал. По поводу ухода-увольнения своего. Того увольнения. Не иначе. Ну, что ж…
До Сердюкова доходили слухи, что должен появиться Брусницын, что он переписывается со Стрешневым. Стрешнев, конечно же, писал ему обо всем и о Сердюкове. Приехал. Пожалуйста, выясняй.
— Ты зачем явился? — глухо, пугая голосом, спросил Сердюков, подымая на Брусницына суженные глаза свои, чтоб сломать взгляд встречный. — Что за представление устраиваешь ты в моем доме? Собрал. Усадил. Посмеяться надумал, так ничего у тебя не получится. Стражу выставил. Это хулиганство, слышишь?! Издевательство над людьми! Ты будешь отвечать за это! Да, отвечать! Как миленький! Ты еще не знаешь Сердюкова! Ты узнаешь его!..
— Успокойся, Семен Захарыч. — Брусницын говорил тихо, лицо его в это время не было злым или обиженным, оно было печальным, скорбным даже. — Успокойся. Никто не намерен издеваться над вами. И хулиганом я никогда не был, ты знаешь об этом. Что касается ответа, уважаемый Семен Захарович, то каждый из нас, рано или поздно, ответит за свое. И я в том числе. Но в первую очередь должен ответить ты, Сердюков. И сейчас ты ответишь передо мною. На мои вопросы прежде всего. На некоторые хотя бы. Я стану спрашивать, а ты отвечать. Отвечать без вранья, без путания, без уверток. Прошу меня извинить, — Брусницын обращался к семье хозяина, — я редко захожу к вам и сегодня пробуду недолго. Не более часа. Я хочу, чтобы вы прослушали наш с Семеном Захарычем разговор. Ничего другого от вас не требуется. Для чего, спросите вы? Я намерен раскрыть перед вами истинную душу этого человека, который является вам сыном, отцом, мужем. Вы уважаете его и любите. Он достоин вашей любви, вашего уважения — как же иначе. Благодаря ему вы ходите не по земле и грязи, а по тротуару и асфальту, катаетесь на машине, живете в этом доме, а не в деревянной избе, как вы жили раньше. Вот о чем разговор. Я хочу рассказать вам биографию этого человека, его жизнь, начиная с той самой избенки с провалившейся крышей, что когда-то стояла на берегу Шегарки, в Косарях. Все это вы и без меня знаете, но кое-что я добавлю, быть может, неизвестное вам. Вы любите его. Любите, это дело личное — он вам родной. Но его ненавидят во всех местах, где он жил, через которые он проходил, где он хотя бы останавливался. Долог и труден был путь, проделанный нм от родной деревни Косари до районного села. Послушайте, пожалуйста, я вам его подробно расскажу…
— Что ты несешь?! — поморщился Сердюков. — Перестань, довольно! Перестань, говорю тебе, а не то… Давай вон лучше перейдем на кухню, сядем за стол… Нашел о чем вспоминать… Перестань, а не то я… Ты что, не мог мне одному все это сказать, а?..
— Ничего ты не сделаешь, Семен Захарович, не стращай. Мы не позволим. И за стол я с тобой садиться не стану. Отошли те времена, когда мы сиживали за одним столом. Канули в бездну и никогда не возвратятся. Ты лучше скажи, — Брусницын полез в задний карман брюк, — скажи-ка, уважаемый, кто писал вот это письмецо? Не тянись, не получишь. Смотри издали. Узнаешь? Ведь это ты сочинил, а, Семен Захарыч? Ты или не ты, сознавайся!..
— Ну я. Ну и что? — медленно выговорил Сердюков. — А что дальше?
— А то, что это анонимка на меня. Гнуснейший донос, прямо говорю! Вот, — Брусницын поднял письмо, — посмотрите. Узнаете почерк? Почерк Семена Захаровича. В этом письме он оклеветал меня, когда мы работали в Боярском совхозе. Я главным агрономом, Семен Захарович — заместителем директора. Старый директор уходил на пенсию, я должен был занять его место, но место занял Сердюков. А мне пришлось уехать из Боярского. Семен Захарович помог уехать. По старой дружбе, так сказать. Я и уехал…
— Это ложь! — Сердюков приподнялся с кресла, сжимая влажными ладонями подлокотники, но Шувалов дотронулся слегка до плеча его пальцами вытянутой руки, и Сердюков, оглянувшись на Шувалова, о котором, наверное, забыл, опустился на место. — Ложь! Ты сфабриковал письмо! Подделал! Подделка это, вот что. А то я не знаю подобных историй с письмами! Знаю!..
— Но почерк-то твой, Сердюков. От почерка, надеюсь, ты не откажешься? Хочешь, на экспертизу передадим? Не хочешь? Отчего же это? Как же это ты не предусмотрел? Такой ловкий, а тут… Надо было на машинке отпечатать или хотя бы левой рукой…
— Ну и что, что письмо! Ну и что! Мое письмо, да! Но обычное!
— Зачитать, Семен Захарыч? — спросил Брусницын. — Не надо? Ну, не надо и не надо. Тем лучше для тебя — так ведь?!
Сложив пополам конверт, Брусницын засунул его обратно в задний карман брюк. Сев поудобнее, сцепив руки на колене правой ноги. Начал.
— Письмо это мне отдал Стрешнев. Стрешнев рекомендовал меня на должность директора совхоза. Помнишь, Сердюков, он звонил тебе, пытаясь выяснить, что же происходит в конторе нашей. Он ничего не мог выяснить, потому что обратился к тебе, автору письма, не зная, конечно же, что ты написал его. Ты сказал тогда Стрешневу, что Брусницыну лучше всего уйти заблаговременно. Тихонько уйти. А не то, дескать, случится скандал, многие недовольны Брусницыным и все такое. Вот что ты сказал тогда. Один Стрешнев мне сочувствовал из тех, кто должен был разбираться в создавшейся ситуации. Но Сердюков не хочет, чтобы приезжали и разбирались. Ты хотел, чтоб я незаметно ушел. Без шума. И я сделал это, ушел. Мне все это было глубоко противно, Семен Захарыч. Но я не думал тогда на тебя. Нет, не думал. Я знал, что ты способен на подлость в любой час, видел твои юлящие глаза, но все же подозревал других. Стрешневу совсем недавно передал дела Макеев, твой высокий покровитель. Его перевели в другой район, с ощутимым понижением, ты все это прекрасно знаешь и без меня. Но он оскорбился, он не захотел работать там и уехал. Среди старых бумаг в столе оказалось и твое письмо, Сердюков. Видимо, Макеев в спешке не успел захватить или уничтожить его. Стрешнев разыскал меня, дал прочесть. Но ты не бойся: дело давнее, в прокуратуру передавать письмо я не собираюсь. Живи, радуйся, ежели ты еще способен чему-то радоваться на земле. Дам тебе возможность доработать до пенсии, хотя бы из уважения к твоей матери, которая была подругой моей матери, и они года работали бок о бок так, как могут работать только быки. Я тебя не трону, помня нашу жизнь на Шегарке. Да и не в моих это привычках — мстить. Лучше сознайся, Семен Захарыч, с какой целью ты все это делал — писал?..
— Сознаюсь — не побоюсь.
Сердюков опять почувствовал, какой у него тяжелейший взгляд и как он, Сердюков, ненавидит его, Брусницына. У Сердюкова был удивительный лоб: выдаваясь вперед, он нависал над лицом и из-подо лба этого прямо и твердо смотрели на человека светлые, в белесых ресницах глаза.
Когда по кабинетам Сердюков упирал в посетителей холодный взгляд свой, многие не выдерживали. Вот и сейчас давил он взглядом Брусницына, пригибая. А речь была медленная, даже в ярости. Голос густой, сипловатый. Брусницыну доводилось видеть Сердюкова в гневе: он ничуть не менялся лицом и голосом, держал себя, только потел. Пот выступал у него вначале меж белесых бровей, следом на щеках и шее. Нужно было хорошо знать Сердюкова Семена Захаровича, чтобы понимать, в каком состоянии он находится. Но Брусницын знал его давно…
— Не побоюсь, потому что писал правду, — сипел, прокашливаясь, Сердюков. — Я и не скрывал никогда, что писал. Иначе бы, как ты заметил, подписался бы левой рукой, да. Но я подписался правой. Ты всего два года проработал в совхозе и за это время окончательно развалил хозяйство. Когда пошли разговоры, что тебе быть директором, я не мог оставаться спокойным. Я возмутился. Если бы Боярский совхоз передали в твои руки, он бы погиб. Поэтому я поставил в известность кого следует. И правильно сделал, ничуть не жалею по сей день. Да, я написал!..
— Ты лжешь, Сердюков, — заметил Брусницын. — А ну, посмотри в мои глаза. Смотри, смотри, чего же ты?! Ты лжешь перед лицом матери своей, жены своей, детей. Жена твоя, кстати, знала о настоящем положении дел в совхозе и не даст соврать. Когда я пришел главным агрономом, совхоз уже был развален до предела. А ты сидел там заместителем директора, выжидая место, выжидая, когда директор пойдет на пенсию. Его спасла пенсия. Его надобно было судить, и тебя вместе с ним. Я делал все, что было в моих силах: распахали заброшенные поля, увеличили вывоз удобрений, повысили сортность семян. Ты не можешь отрицать этого, Сердюков. Ты почувствовал соперника во мне и стал рыть подо мною яму. Ты вырыл эту яму, Сердюков, спихнул меня туда, а сам стал директором совхоза. Но ты год всего проработал в нем. Почему же ты не вывел хозяйство в передовые, а? Почему? Нет, через год, с помощью того же Макеева, ты перебрался в более крепкое хозяйство, поближе к районному селу. Ты достиг этой цели, Семен Захарович, достиг, но какой ценой! Сейчас мы проследим весь твой путь, чтобы узнать цену… Начнем с Косарей, деревни на Шегарке, где мы с тобой родились, Сердюков. Ты старше меня на целых семнадцать лет, но когда я подрос, мы стали дружить, как дружили наши матери, как дружили раньше отцы, погибшие на фронте. Семнадцать лет разницы — это много, правда? Но мы с тобой не виноваты в этом. Вы жили на правом берегу Шегарки, мы на левом. У нас была изба чуточку получше вашей — в ту пору все избы в деревне были почти одинаковы, за редким исключением. Так и наши избы. Когда я родился, тебе было уже семнадцать, ты был парнем: курил вовсю, выпивал, пробовал ухаживать за девками и работал в колхозе наравне с мужиками. Я это знаю из твоих рассказов, из рассказов матери и деревенских. Учение ограничилось всего лишь Косаринской начальной школой — твоему поколению было не до учебы. В армию тебя не взяли по болезни. Когда я окончил начальную школу, ты уже был бригадиром — первая должность в твоей жизни, первая ступень. Ты не мог долго оставаться простым колхозником — косить траву, ездить на быках в лес, в поля, ухаживать за овцами, скажем. Не мог, потому что в тебе от природы сидел руководитель, это было рано замечено. Ты руководил сверстниками в игре, распоряжался бабами на сенокосе, а был всего лишь обыкновенным метчиком стогов. И ты стал бригадиром — иначе и не могло быть. А когда я окончил семилетку, ты уже был управляющим фермой: колхоз к тому времени преобразовался в совхоз. Ты построил просторную избу на месте старой, ты разъезжал в удобной плетеной кошеве, поставленной на легкий ходок. В кошеве постоянно лежала малопулька, ты по пути постреливал дичь. Лошадь была закреплена за тобой. Разговаривал ты с людьми, как и подобает руководителю. Тебя величали по имени-отчеству. И я тебя тогда же стал называть Семеном Захаровичем. Один раз я назвал тебя просто по имени, но ты меня тут же поправил, сказав, что возраст твой уже не тот, чтоб быть Семеном. Я не возражал — пожалуйста, как угодно… По бедности я не мог учиться дальше, как в свое время не мог учиться ты, и пошел к тебе пастухом. Летом пас коров, зимой был скотником, ухаживая за теми же коровами, поставленными в стойла. Тогда-то вот и возникли между нами товарищеские отношения: мне шел пятнадцатый год, тебе — тридцать второй. Так мы и жили: я работал пастухом-скотником, ты распоряжался мною. По праздникам мы бывали друг у друга в гостях. Управляющий фермой — хорошая должность. Да если еще в своей деревне, да с людьми, которых ты знаешь с рождения своего. Управляющим можно проработать и год, и два, и тридцать два. Но ты не собирался долго оставаться в родной деревне, ты уже готовил себя к должности более высокой, готовился к переезду на центральную усадьбу совхоза, но пока сдерживал желания. А сдерживал потому только, дорогой Семен Захарович, что образования у тебя было всего лишь четыре класса. Четыре. По тем временам для бригадира это более чем достаточно, для управляющего — маловато, а уж для совхозной конторы и говорить нечего. Ты понимал это и задержался на время, а потом, выбрав момент, переехал на центральную. Там-то и выяснилось, что образования у тебя уже не четыре класса, а семь. Каким образом? А очень просто: будто бы окончил ты, работая управляющим, вечернее отделение при семилетке, где я учился. Какое там к черту вечернее отделение, дневное-то не все заканчивали — бросали. Но ты окончил вечернее и получил свидетельство, как и положено в таких случаях. Деревни той нет давно, как нет и семилетки, но жив еще Евсюков, бывший директор школы. Помнишь его? Не бледней, Сердюков, ничего страшного. Никто не собирается выдавать тебя, не отберут и свидетельства, полученного столь тяжким трудом. Наоборот, честь и хвала тебе. Мне нравится твоя тяга к знаниям — это же прекрасно. Ты был единственным учеником вечернего отделения, созданного Евсюковым. Для тебя он открыл отделение, вручил тебе свидетельство, выпустил в жизнь и закрыл тут же. Главное, никто не знал об этом. Когда я встретился с Евсюковым, он долго отнекивался, но позже все-таки сознался, повторяя, что это было давно: он имел в виду срок давности, опасаясь меня. Но я заверил его, что ничего не случится, и он, кажется, успокоился. Мне требовалось его признание… Итак, ты уехал на центральную усадьбу совхоза, определился там в ремонтные мастерские инженером по технике безопасности и зажил себе, в ус не дуя. Тем более, что усы ты не носил. Инженер, хоть и по технике безопасности, а звучит, правда? Да еще с семью классами. Видели вы когда-нибудь таких инженеров? Но такое бывает, оказывается, и ты стал инженером. А я остался в Косарях, ухаживать за скотом, пока не призвали в армию. Тогда мы редко встречались. Ты стал держаться куда солидней: инженер, а я пастух. Но встречи были иногда, и разговоры, и за стол садились. Когда я уходил в армию — слушай внимательно, Сердюков, — ты уже был студентом заочного отделения районного ветеринарного техникума. Ты поступил туда со второго захода, но поступил. Как уж ты там сдавал вступительные экзамены, можно только догадываться. Кстати, я знаком с Рассохиным. Он дряхл уже, но в памяти и помнит тебя. И ты должен помнить его, Сердюков. Рассохин работал тогда в техникуме. Он рассказывал, как ты приезжал сдавать сессии, привозя дары преподавателям. Ты приглашал директора техникума погостить у тебя, и несколько раз по осени директор приезжал с друзьями поохотиться на молодых тетеревов, поискать грибков. Однажды, подпив на охоте, вы в темноте налетели на столб, разворотив передок директорской машины. Ты побежал в село за трактором, машину притащили в мастерские и отремонтировали. Бесплатно, разумеется, отремонтировали. Техникум ты благополучно окончил, получил диплом. Стал специалистом, расправил крылья, чтобы лететь дальше. И полетел. К новой цели, Семен Захарович, а она была уже намечена. Я в то время был в армии, дослуживал последний год. Последний, третий. Тогда еще по три года служили… Вернувшись, похоронив мать, я уехал в город. От деревенских я знал, что ты уже в Кондауровском совхозе, на должности председателя рабочкома. Я ничуть не удивился этому, только подумал: ну, пошел Семен Захарович, где-то остановится он…