Николай Климонтович - Эльдорадо
Надо ли говорить, что работа у нас спорилась. Через полтора часа весь более или менее приличный брак был растащен нами и надежно припрятан. Остальной мусор мы свалили в укромный закуток, разложили костер и с наслаждением закурили, усевшись в кружок и чувствуя особую осеннюю легкость, сдобренную изъятостью из мира и временной безопасностью. Другие члены бригады разбрелись кто куда, но мы втроем держались вместе. Быть может, в каких-то навыках мы, в шапочках и берете, и были менее годны к выживанию на этой земле, чем наши товарищи по заточению, но и в нас сидела способность укрыться и закосить, споро примениться к неудобствам, обустроиться малым и — главное — вдыхать полной грудью счастье каждой затяжки, каждого глотка подмороженного уже свежего воздуха, млеть под всяким теплым солнечным лучом. Было чувство парения и истомы, как при начале не смертельной болезни. Тут-то к нам и подсел Слесарь, неизвестно как на нас набредший:
— Закурим, студенты?
И он достал из кармана штанов поллитра, из другого — черный хлеб, из-за пазухи банку от сгущенного молока с обрезанными и оббитыми краями. Мы даже не удивились тому, откуда взялась у него водка, столь естествен был его жест, вытащили заначенные кучи рассыпных сигарет. Биолог не пил, Слесарь не настаивал, банка пошла по кругу, мы трое по очереди залпом выпили по дозе, и в бутылке осталась ровно половина. Зажевали хлебом. Слесарь, смачно закурив, сказал:
— Во всем есть своя наука.
Никто не спорил.
Он заговорил о стояках, хомутах, давлении, вентилях и манометрах, а мы кивали, и он с удовольствием видел, что ни один из нас ни звука не понимает. Молчал и мой приятель-философ, хоть и был скор на язык. — А помните, в Москву к Никите Фидель Кастро приезжал? — спросил Слесарь.
Мы смутно помнили, хоть и не улавливали связи между историческим визитом и сантехническим ремеслом, а биолог, как оказалось, даже встречал героя цветами на Ленинском проспекте — в качестве отличника в составе делегации своего седьмого класса.
— Так вот, был у нас инженер в домоуправлении. Въедливый мужик но справедливый. И надо ж было такому случиться, что в одном доме по Мичуринскому, в панельной белой башне, как раз тогда в подвале провало горячую трубу. Ну, натурально, весь подвал залило под завязку, а тут Кастро! Пар валит из-под дома, хоть и начало лета было на дворе, даже жарковато. Надо бы вентиль перекрыть, но только он там, глубоко, в кипятке. не достанешь.
— А почему Кастро? — спросил Биолог на правах старшего и наиболее бывалого из слушателей.
— Кастро как раз тогда приезжал, — пояснил Слесарь, — как раз на другой день.
— На Мичуринский? — спросил биолог.
— Ну да, в Москву, Никита его пригласил. Так вот, слышь, инженер этот ко мне: мол, так и так, Юрик, исторический визит, а тут, бля, пар валит из-под башни, а вентиль, бля, кипятком затопило. В другое время, конечно, он отключил бы все четыре дома, а сейчас как отключишь, жильцы будут недовольны без горячей воды, хай поднимут, т акое вот дело…
Слесарь сделал паузу и будто закручинился. Никто вопросов больше не задавал, столь поразила нас эта эпическая картина чрезвычайной сантехнической ситуации на исторически-политическом фоне: лысый Никита, бородатый Фидель, американы — но пасаран, черно-белая кинохроника, пионерки с цветами и панельная башня, из-под которой валит клубами горячий пар; и где-то там, вдалеке, одинокий в океане, далекий и родной, революционный остров.
— Нырять надо, — продолжал рассказчик, — с разводным ключом, иначе никак. Как же ты нырнешь, мне кореш говорит, тоже по сантехнике, ты там сваришься на хуй. Это верно, инженер говорит, а если помпой. А куда сливать, говорю, подумал, и потом она ж прет, бля, и помпой ее хуй возьмешь. Инженер, конечно, соглашается, а в подвале кипятка уж по горло, на треть до потолка не достает. Вот, говорю, идея, тяни сюда, Сява, шланг с холодной водой от другого подвала и термометр. А чего тебе термометр, кореш говорит. Надо, говорю, а инженер не встревает, он меня знает, ждет, значит, чего будет. Ну, стал я холодную воду в тот подвал закачивать. Снизу горячая прет, а я ее холодной разбавляю. Вижу, как будто пару меньше стало. Сую термометр, ну, что-то возле семидесяти. Я корешу велю холодку подбавить, а сам раздеваюсь до трусов, беру разводной. Подождал, когда ниже шестидесяти стало, как в бане, и бух туда. Конечно, ничего не видно, муть, по поверхности пустая посуда с закуской плавает, крысы вареные, но я-то нашу систему, как свою бабу, наощупь знаю. Правда, с первого раза не получилось. Но со второго, бля, зацепил ключом, вынырнул, опять туда, как, бля, водолаз, подтянул, нажал, опять наверх. Воздуха глотнул — пошел вниз, нажал, опять всплыл. И так раз с десяток, чуть не захлебнулся, дряни наглотался, иди, говорю инженеру, за пузырем для дезинфекции… Так, значит, и перекрыл, — закончил Слесарь и взялся за недопитую бутыль.
Мы молчали, пока он наливал. Но решительно отказались пить первыми из уважения к подвигу. — Ну, будем, — сказал Слесарь и допил свое. Закусил черной коркой, потом растопырил лапу и сгробастал ворох сигарет, лежавших перед нами на перевернутом ящике. Сунул за пазуху.
— И что? — спросил биолог.
— Пошел, куда денется..
— Нет, что Кастро-то? — продолжал наседать тот, видно потому, что ведь это он тогда встречал кубинского вождя, и до сих пор чувствовал известную ответственность за исход визита.
— А что Кастро. Ему-то хуй ли: выпил свое в Кремле и обратно на Кубу, — объяснил Слесарь. — Давай, добивай, сейчас обратно в пансионат погоним…
Мы втроем разобрали сигареты с тем, чтобы раздать каждому из нашей камеры. Пришлось десятка по три на брата, но все понимали, что главная хитрость — не отовариться, а пронести в зону, потому что наверняка нас там встретят полноценным шмоном. Помню, немолодой мужик, похожий на потомственного мастерового, с пышными ржаными усами и добродушной улыбкой, — таких рисовали тогда на плакатах, а прежде выкладывали мозаикой, — все приговаривал: да что б я этих сук не обманул… И, сняв штаны, повязал носовой платок так, что между ног под яйцами образовался у него вполне вместительный кошель. Многие прятали сигареты под подкладку кепок и в промежности ушанок, в носки и в ботинки, за отвороты штанов, но на плацу всем велено было разуться, шмонали круто и тщательно, но все равно каждому удалось пронести с собою курева, хоть и образовалась посреди грязного двора внушительная белая сигаретная груда, на которую мы все оборачивались, сожалея, когда нас запускали в барак.
После ужина арестантов ждало последнее развлечение — камеры по очереди отмыкались и их обитателей перед сном водили во двор на оправку. Потом еще была процедура поголовного пересчета, потом вертолетчики по одному ходили за своими лежаками, и в это время гас яркий свет и врубался мутный, дежурный, неуловимо похожий на рыбий жир. Наконец, дверь с шумом захлопывалась, и по очереди, на разные лады, клацали запоры, и походило это на перезвон колоколов. Камера еще долго шебуршила, жужжала, кто-то кого-то теснил на нарах, тихо бранясь, но мужики все как один в этот час странно менялись, не было уже и в самых заводных дневного ухарства, и смолкали даже ставшие привычными подъебки. Довольно скоро то в одном углу, то в другом раздавался храп, сперва еще слышалось недовольное ну, сука, загудел и советы типа ты ему отсоси, он и успокоится, но скоро сопение, постанывание, тяжкий хрип с фистулой, клокочущий храп все нарастали, сливаясь в один тяжелый оркестр, И казалось, он-то и издает помимо всей этой музыки еще и целую гамму запахов: пота, кишечных газов, гниющей в нездоровых ртах пищи и закисающей обуви и одежды. Казалось, в эти десять-пятнадцать суток у каждого из этих мужчин была одна самая важная цель — отоспаться, а, может быть, они и вообще привыкли к тому, что сон — это и есть лучшее время жизни человека…
Эти часы в тюрьме после того, как камеру наглухо замыкали, казались мне самыми кромешными. Тут и начинала давить душная тоска, отступавшая было за дневной суетой. И даже тихие беседы с товарищем не могли от нее спасти. Говорить не было мочи, нечем становилось дышать, и никак не удавалось уйти в спасительный сон. Бывалые люди говорят, что обессиливающей этой тоске подвержен в тюрьме прежде других тот, кто слишком много оставил за зоной, и, действительно, как это ни смешно, я все время, мечтая о воле, думал лишь о ванне и о чистом белье…
Но в этот день все было не как обычно. Будто глухая дверь прищемила край дневного праздника, и он еще долго мерцал в мутном полусвете камеры. Все было устроились спать, когда ни с того ни с сего заговорил, и довольно внятно, чтоб все слышали, один молчаливый до того мужичонка.
— Я с бабой прошлый год в Геленджике отдыхал…
В другой вечер на него б цыкнули, но сейчас повисло молчание, выжидательное и будто даже поощрительное. Поймав общее одобрение, осмелев, он продолжил: