Анна Матвеева - Последее письмо
Телефона у них дома не было — в советское время долго стояли в очереди, да так она до них и не дошла. А сейчас, когда телефоны в свободном доступе, не было денег — честно говоря, они с отцом жили довольно скромно, конверты у клиентов она брать так и не научилась, разве что конфеты иногда принимала. Вот и еще один повод слегка пообижаться на Алешку — он в своем Хабаровске отнюдь не бедствовал, но денег отцу с сестрой не присылал, видимо, не считал нужным. В самых крайних случаях Олеся просилась позвонить от соседей — а отец говорил: “Мне и без телефона хорошо”. Сейчас, стоя с котятами на морозе, Олеся в очередной раз пожалела о том, что с домом нет связи — отец начнет волноваться, ведь в семь часов она строго возвращается из клиники.
Олеся сняла с себя шарф, закутала в него пакет и потом сунула за пазуху. Получилось здоровенное пузо — месяцев на семь, но Олесе это было неважно. Она дождалась маршрутку и поехала на другой конец города — к своей единственной подруге Тане.
Мертвого котенка Олеся быстро закопала в снегу — подальше от дороги. Она даже не успела посчитать остальных — от холода они слиплись в бело-серую, дрожащую массу. Ничего, вместе с Таней разберутся.
Таня открыла дверь не сразу, даже не улыбнувшись Олесе, обернулась тревожно в квартиру и потом вышла в подъезд.
— Я не одна, — шепотом объяснила она, и только тут Олеся заметила сливовый румянец на щеках подруги. Таня была одета в бархатный пиджачок, из квартиры напахивало теплом, и в глубине комнат кто-то отчетливо и громко спросил мужским голосом: “Ты скоро?”
— Извини, что не позвонила, — начала объяснять Олеся, — тут такое дело, я нашла котят в аптеке...
— Господи, Олеська, тебе все еще двенадцать лет, — закатила глаза Таня. — Ты же видишь, я не могу сейчас этим заниматься. И у меня аллергия на шерсть, ты забыла?
Олеся придерживала мешок с котятами снизу — как самая настоящая беременная женщина, и ругала себя изо всех сил — ведь у Таньки правда аллергия.
— Я тебе позвоню завтра на работу, — говорила тем временем Таня, — извини, но сейчас это некстати. Это очень важные, серьезные отношения...
Олеся спускалась вниз по лестнице и думала — надо было хотя бы молока попросить у Тани и пипетку, если есть. Может, вернуться? Скорее всего, Таня ей не откроет — и ее тоже можно понять. Боже мой, как трудно жить, когда всех вокруг можешь понять и оправдать — в итоге остаешься ты сам, один, в чужом холодном доме с полным подолом никому не нужных котят. Отец, наверное, волнуется — время ужина и вечерний сериал она давно пропустила.
На площадке между этажами лежала большая драная тряпка, очень похожая на лежбище приблудной собаки — рядом стояла мисочка с мутной водой. Собаки на месте не было, и Олеся достала мешок из-за пазухи. Котята дрожали, пальцы тоже дрожали, но что еще она могла сделать? В конце концов, может она и саму себя хотя бы раз в жизни оправдать и пожалеть? Олеся завернула котят в тряпку, рядом положила вырванную из блокнота страницу: “Пожалуйста, возьмите котяток. От породистой кошки”.
Врать не хорошо, не врать — невозможно.
В маршрутке было почти что тепло, так что Олеся даже задремала, пригревшись. Очнулась, когда подъезжали к дому, руки все еще пахли теплой, доверчивой кошачьей шерсткой. Мимо почтового ящика Олеся пробежала не глядя, но потом вспомнила, вернулась. Там смутно желтела газета и вложенная в нее телеграмма с черной каймой.
Отец не открывал двери никому, кроме Олеси — это было строгое правило, установленное после давнего случая с мамой. Мама открыла дверь не спросив, и ее напугали дурные подростки — брызнули в лицо аэрозолем, сдернули с вешалки старенькую шубу. Просто так — не для корысти, посмеяться. Олеся ходила в милицию, но там даже до конца историю не дослушали — посоветовали быть внимательнее, “такое сейчас время”. Время всегда — такое, только такое, каким может быть. Шубу они потом нашли у помойки, распятой на старой березе.
И все внешние сношения с миром отец передал Олесе — она была полномочным министром иностранных дел в семье. Магазины, бытовые подробности, которыми обрастает любой дом, даже пенсия — всем ведала Олеся, и все — от почтальона до слесаря — знали, что днем стучать в эту квартиру бесполезно: не откроют.
Олеся присела на ступеньку, ледяными пальцами развернула телеграмму. “Алеша умер. Похороны в среду”.
2.
Однажды старик услышал фразу, которая прожгла его душу навсегда — “человек созревает для смерти, как созревает виноград”. Себя он считал созревшим для смерти вот уже долгие годы — и то, что он дожил почти до семидесяти, было самым настоящим чудом. Врожденный порок сердца, его матери честно сказали, что ребенок надолго не задержится на этом свете. А он все же задержался, и даже родил двоих детей. Он созрел вначале для смерти, потом для любви — и у любви этой было имя сына. Алешка вылечил, исцелил его от страха перед болезнью — рядом с ним хотелось жить, для него одного — не умирать. Самым большим горем в жизни старика была даже не смерть жены, а отъезд Алешки. Его жену Машу, родившуюся, как нарочно, в далеком от родного города Хабаровске, старик тайно недолюбливал — ну почему она не захотела переехать к ним, ведь квартира позволяла, и он, старик, тогда еще выходил из дому, он помогал бы с внучкой. И Олеся бы не отказала — старик был уверен в дочери, как в самом себе. Олеся была его точным продолжением, истинной наследницей по линии чувств, просто — часть его самого, о которой не задумываются особо — любят ее или не любят. А вот Алешку старик любил, и жил он на свете только потому, что ждал писем от сына — и однажды, кто знает, мог бы дождаться его самого.
После женитьбы Алешка приезжал в родной город всего дважды — сразу после свадьбы, и потом — на похороны матери. Привозил своих Машу-Юляшу, навещал школьных друзей, с Олесей вежливо скучал на кухне и скорее, скорее, мчался домой в Хабаровск... Это “домой” старика особенно обижало — как он мог так быстро привыкнуть к другой семье, ничем не напоминавшей ту, в которой вырос? Олеся считала, что это свойственно мужчинам, но старик вполне справедливо сомневался в Олесиных знаниях по этой части. На свадьбу к Алешке ездила одна только мать, тогда еще здоровая. Какая же страшная эта болезнь, и какие умные эти клетки — когда мать наконец отмучилась, опухоль на глазах стала сдуваться, словно бы клетки покидали ставшую ненужной плоть... А тогда никто ни о чем не догадывался, мать уехала в Хабаровск и пробыла там почти неделю. Старик остался с Олесей, самолеты для него были под абсолютным запретом, и поезд он бы ни в коем случае не вынес — на неделю запечататься в душном купе. Да и стыдно признаться... не потянули бы они такое путешествие — Олесина зарплата и две унылых стариковских пенсии, вот все, на что могли рассчитывать...
Старик догадывался, что, скорее всего, больше не увидит сына — те годы, которые ему подарил Бог за просто так, давно прошли, пришла пора платить по счетам: сердце напоминало об этом каждый день, как хронограф. И вся любовь к сыну, вся гордость за него воплотились в редких письмах, которые присылал Алешка.
Письма сына были для старика абсолютной ценностью, несопоставимой даже с реальной его персоной — Олесе казалось, что Алешка давно превратился в сами эти письма, в крупный, школьничьий почерк, в листы бумаги — обманчиво хрупкой, а на деле способной пережить целые поколения. Кто знает, если бы Алешка в самом деле взял бы и приехал однажды в родной город, может быть, для старика это событие значило бы намного меньше, чем письма — к которым он привык и пристрастился. Алешка писал о своей жизни подробно, в деталях, как будто составлял рекомендации к постановке пьесы, но иногда сбивался на перечисление новостей, и чувствовалось, что пишет он “через не хочу”, как школьное сочинение, которое надо сдать во что бы то ни стало: “Бизнес — тьфу-тьфу. Машка ездила в Таиланд, Юляша пошла в первый класс. Надеюсь, что у вас все хорошо и что Олеську никто не покусал в клинике. Отец, держись, принимай лекарства, может, я приеду в следующем году, повидаемся”. Старик бережно сворачивал письмо по прежним сгибам, всовывал в конверт, из-под очков катились крупные, как у ребенка, слезы.
“Дорогие папа, Олеся, простите, что так долго не писал — было много срочных дел. Маша уволилась, сидела дома, теперь вышла на другую работу, в банк, говорит, что нравится. Юляша учится хорошо. У нас холодно, дубак —30, а у вас, я прогноз смотрел вчера, отличная погода. Пишите почаще, отец, все же вам надо поставить телефон, я не понимаю, как вы без него обходитесь, я без него как без рук. Купите хотя бы мобильный, Олеська может себе позволить. Выберите сеть, чтобы все входящие были бесплатными, и я сам буду звонить, иногда писать некогда, а позвонить можно всегда...”
Алешка погиб в автомобильной катастрофе. Метель, важный звонок, он говорил за рулем (“позвонить можно всегда”), не заметив, что его обгоняют, перестроился. Умер сразу, а второй водитель выжил, и теперь надо было выплачивать ему компенсацию за машину. Маша говорила по телефону с Олесей сухо и четко, сообщала новости, как диктор, и когда Олеся собралась наконец с духом, попросить ее о помощи, фактически — о жизни для отца, Маша так же вяло возмутилась — как могла она такое придумать.